На то и волки - Александр Бушков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Для Шантарска такой сомнительной достопримечательностью служила Ольховка. Писатель-краевед Милюхин, родившийся как раз в Ольховке (и тем не менее ухитрившийся ни разу не отсидеть, а даже закончить два института и жениться на дочке первого секретаря райкома), откопал как-то в архивах грамотку второй половины семнадцатого века, повествовавшую, как по приказу основателя Шантарского острога воеводы Дымянского казаки государевой службы устроили облаву на «татей, голоту воровскую, бляжьих жонок и другой ослушный народ, многую нечесть и сором учиняющи, которая же гулящая теребень, бражники и иной непотребный люд воровские домы держит в Ольховском посаде». Милюхин настаивал, что Ольховский посад как раз и стоял на месте будущей Ольховской слободы (понемногу с расширением города оказавшейся чуть ли не в центре нынешнего Шантарска). Вполне возможно, так оно и было – во всяком случае нынешний ольховский народ свято держался этой гипотезы, выводя свои корни из славных времен отцов-основателей (в чем нет ничего странного, если вспомнить, что в Австралии по сию пору считается крайне престижным иметь среди предков каторжника). Во всяком случае, уже во времена Петра Первого, когда полиция и суд стали обрастать архивами, Ольховская слобода, судя по сохранившимся документам, превратилась в непреходящую головную боль для тогдашних органов сыска, правопорядка и государственной власти. Чему благоприятствовали как удаленность от столиц и вообще от России, формировавшая вольнолюбивый сибирский характер, не привыкший стесняться глупыми параграфами, так и проходившая через Шантарск знаменитая Владимирка, славный кандальный тракт, по которому циркулировал в обе стороны отчаянный народ. И, наконец, местная топография. Центр Шантарска лежит в низине, а западная часть – на высоком плато, куда вели лишь две дороги. Меж ними и расположилась Ольховка, ограниченная с одной стороны рельсами Транссиба и тылами железнодорожных мастерских, а с другой – обрывом вышеупомянутого плато. Легко догадаться, что ольховцы промышляли на этих двух дороженьках сызмальства – и в царские времена, и после, когда вместо дорог вознеслись два огромных бетонных моста над стальной магистралью. А параллельно держали шинки, карточные притоны, скупку краденого и прочие интересные заведения.
Достоверно известно, что именно ольховские удальцы сперли в свое время золотой брегет и шубу на енотах у неустрашимого полярного исследователя Фритьофа Нансена, имевшего неосторожность посетить Шантарск (причем, несмотря на все усилия напуганной возможным международным скандалом полиции, ни ходунцы, ни шуба так и не были разысканы; часы всплыли лишь в сороковом при описи имущества помершего без наследников тишайшего старичка, вроде бы промышлявшего шитьем валенок, а шуба не обнаружилась вовсе, ибо еноты особых примет, в общем, не имеют). Ходят также слухи, что все резкости в адрес Шантарской губернии, имеющиеся в путевых заметках ехавшего на Сахалин А. П. Чехова, объясняются тем, что непочтительные ольховцы навестили в отсутствие гостя его гостиничный номер и унесли кое-что на память о классике русской литературы. Болтают даже, что и ямщик, помогавший бежать из ссылки товарищу Сталину, был ольховский…
Городовые в старые времена заглядывали туда не иначе как толпою. Легендарный пристав Ермолай Мигуля (он же – Ермоша Скуловорот) был единственным, кто дерзал являться туда в одиночку – с двумя браунингами в карманах шинели, единственным в губернии полицейским кобелем породы ротвейлер и данными от природы пудовыми кулачищами. Но все равно ему однажды прошибли затылок пущенным из-за угла кирпичом, а ротвейлера, чисто из принципа, отравили-таки, полгода подбирая приваду.
Мигуля, правда, взял реванш в девятьсот пятом, когда орлы генерала Ренненкампфа усмиряли бунтовавшую сибирскую мастеровщину. Запасшись изрядным количеством шустовских нектаров, хитрый пристав свел знакомство с есаулом забайкальской сотни, не обделил и рядовых станичников – и в один прекрасный вечерок желтолампасники Мамаевой ордой прокатились по Ольховке под предлогом поиска нелегальщины, перепоров все мужское население, за исключением малых детушек, а женское охально изобидев. К чести ольховцев, следует уточнить, что во время сего погрома у есаула пропал серебряный с золотыми украшениями портсигар. А впоследствии, в первые годы советской власти, иные ольховские жиганы пролезли в комиссары и чекисты, ссылаясь как раз на этот казачий налет, вызванный де извечной симпатией Ольховки к большевикам (тут припомнили и о вышеупомянутом ямщике, причем на роль персонального Сусанина товарища Сталина претендовали сразу семь человек, и в самом деле имевших прежде кое-какое отношение к извозному промыслу. Поскольку уточнять у самого товарища Сталина местные власти побоялись, всем семерым, на всякий случай, определили пайки красного партизана и другие льготы. Потом, правда, когда на смену поджигателям мирового пожара пришли деловитые прагматики Лаврентия Павловича, кто-то решил, что сюрреалистический образ семи ямщиков на одном облучке попахивает дискредитацией вождя, сердито повел бровью – и ямщиков словно корова языком слизнула…)
Пути Господни неисповедимы, а фортуна переменчива – и потому в девятнадцатом году в подполе одного из ольховских кичманов отсиживался как раз пристав Мигуля, выжидая удобного момента, чтобы свернуть за кордон. А ловил его комиссар губчека Зазулин, более известный до революции как Сережка-Маз.[6] Надо сказать, те из ольховцев, кто не пошел на службу новой власти, проявили редкостное благородство души и бывшего гонителя не выдали, разве что насмеялись вдосыт: «И ты, каплюжник, пошел в лаванду?» (И ты, полицейский, от полиции скрываешься?) И Мигуля благополучно проскользнул через Урянхай в Синьцзян, где, говорят, стал потом министром внутренних дел у одного из китайских генералов-сепаратистов. А Сережка-Маз, изобличенный в хапанье не по чину, был без шума пристукнут товарищами по партии.
С Ольховкой боролись и в советское время. Начальник губмилиции Журба (из кутеванорцев), вдохновившись примером владивостокского УТРО, даже выжег половину Ольховки и собирался дожечь остальное, но в разгоревшихся некстати внутрипартийных дискуссиях сглупа прилепился к троцкистам и сгинул безвестно, а его преемники этакой дерзостью размаха уже не отличались.
Пережившая все новшества и гонения Ольховка к концу перестройки стала уже не та, сделав главный упор на продаже «травки», «соломки», «пластилинчика» и прочих зелий, изготовленных из растений, сроду не входивших в Красную книгу. Шантарские таксисты, едва заслышав: «Шеф, в Ольховку и обратно!» – чаще всего били по газам и уносились от клиента со скоростью взбесившегося метеора – и оттого в шестнадцатом автобусе, курсировавшем мимо Ольховки, не протолкнуться было от субъектов с устремленными в никуда взглядами…
Данил медленно ехал по неширокой ухабистой улице. По обе стороны тянулись двухэтажные деревянные бараки, перемежавшиеся роскошными доминами за высокими заборами. «БМВ» жалобно позвякивал всеми сочленениями, определенно тоскуя по родным автобанам. Сзади переваливался на рытвинах и буграх белый «Скорпио», которому приходилось еще тяжелее. Бродившие там и сям покупатели нехотя уступали дорогу, за глухими заплотами надрывались цепные кобели, приученные облаивать едущую машину еще яростнее, чем идущего человека – поскольку милиция обычно залетала сюда на полном газу, чтобы не успели пошвырять улики через забор на улицу…
Он остановился у зеленых ворот, укрепленных на аккуратных кирпичных столбах. И этот домина, и соседние напрочь опровергали расхожее мнение, будто русский мастеровой вовсе разучился работать руками – ведь не голландцев же сюда выписывали, да и роскошные здания выраставших, как грибы, банков не китайцы клали…
Вылез, поправил кобуру, сделал охране знак оставаться в машине и вразвалочку направился к высокой зеленой калитке. Погремел кованым кольцом.
Во дворе нечто непонятное, но живое мурчало и скребло когтями по доскам. Минуты полторы стояла тишина, потом шаркнули осторожные шаги, лязгнул засов, калитка немного отошла, и в щель выглянул цыган лет сорока.
– Састес,[7] – сказал Данил дружелюбно. – Састес, Изумрудик. Как она, жизнь?
– Достой, драго, достой,[8] – меланхолично отозвался Изумрудик. – В гости пришел?
– И в гости, и по делу, – сказал Данил.
Деятель этот совсем недавно звался Чимбря Шэркано, что означало «Чимбря-Дракон», и не без успеха торговал конопелькой, но возомнил о себе слишком много и обнаглел. Налетела милиция. Устроили шмон. У Чимбри, официально числившегося временно неработающим, конопли, правда, не нашли, но изъяли горсть пистолетных патронов, а из тайника, устроенного в торце бревна, извлекли кучку золотых побрякушек, в том числе уникальный перстень весом в тридцать пять граммов с тремя немаленькими изумрудами. Вежливо спросили: «Твой?» Чимбря, печально глядя в пространство, сказал: «Вы нашли, значит, ваш…» Оперы посмеялись и внесли колечко в опись. От решетки Чимбрю, конечно, отмазали, но звался он отныне не Драконом, а Изумрудиком…