Чужая мать - Дмитрий Холендро
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Нет, Таня. Есть вещи поважнее кладки.
Тане захотелось, чтобы ее оставили одну, и тетя Вера, словно бы увидев это в ее взгляде, сказала:
— У меня все.
Вытащила из кармана халата большие квадратные очки, сигарету и ушла, не оглядываясь.
Наклонившись над кульманом и еще не разбирая чертежа, Таня быстренько повторила все, в чем тетя Вера преподала ей неожиданный урок, и рассмеялась. Впервые в жизни она смеялась до слез, самых непритворных и долгих. Может быть, и ей выйти с сигаретой на лестницу, куда из разных комнат весь день выбегали покурить заводоуправлении, чаще всего женщины? Нет, там тут же образуются компании на минуту, судачат обо всем — от политики до гастрономических новостей, а ей никого не хотелось видеть. И слышать. Она даже потрясла хвостом волнистых волос, распустившихся веером.
Не будет она встречаться с Костиной избранницей, говорить с ней — о чем? И это правда, что сама сможет вырастить сына.
Странная радость вспыхнула внутри от внезапного чувства свободы. Свобода всегда радостна, потому что нет ничего дороже, а странность заключалась в том, что простор открылся вдруг среди жизни, казалось уже загруженной заботами и хлопотами до отказа. Среди жизни, как среди леса, заросшего деревьями впритирку. Да, надо рубить, недаром именно так от века и говорят. Рубить? Что? Семейные узы, ставшие цепями... А на другом конце — еще одна жизнь, о которой с ней сейчас говорили, а она почему-то мало думала до сих пор. Не чужая жизнь. Какая же чужая, когда она еще дороже своей? Жизнь ни в чем не виноватого маленького существа, выношенного тобой.
Когда Мишук заболевал, они с Костей сидели по очереди у его кровати. А иногда и вместе, если было время. Таня рассказывала сыну сказки, а Костя тут же иллюстрировал их цветными карандашами, и рисунки получались такими забавными, что как-то она ему сказала:
— Слушай, тебе надо бы детские книжки делать!
— В нашем городе издательства нет, — засмеялся он, и она засмеялась, потому что все говорилось в шутку.
Они много смеялись в первые годы жизни. Легкие годы...
Наверно, Мишук до сих пор где-нибудь, в одном из ящиков своего стола, хранит эти рисунки. Они были очень детскими, эти рисунки. Вообще в нем долго сохранялось детское, в Косте, мальчишеское. Автомобиля они так и не купили, а в первые годы он возил жену на работу, оседлав свой школьный велосипед. Она садилась на раму, клонилась вбок и отгибала длинную шею, чтобы не загораживать ему обзора. Когда приезжали, шея немножко болела, но опять было весело. Правда, почему он так быстро постарел, Костя? Как-то неожиданно подошла гроза, без грома и молнии.
Фу, чепуха какая! Вспоминая, Таня склонила голову к плечу, оттянула шею и так шла по улице, пока не заболело...
В свой перерыв она шагала на почту, чтобы дать телеграмму Лобачеву, в Москву. Почта была рядом, в ста метрах от проходной. Но сколько промелькнуло за эти сто метров!
Какая же эта Юля, о которой душевная Людочка сказала «дрянь»? Чем соблазнился Костя? Конкретного образа не возникало, но одно ощущение отчетливо отстоялось с бескомпромиссной силой. Эта Юля была ласковей тебя, Таня, а возможно, и поумнее. Кто назвал Костю мертвым? Она? Ты. А картины, понравившиеся тебе, может написать мертвый? Нет. Ладно, мертвый — в этом еще есть боль. Ты однажды назвала его примитивным, а он смолчал.
С детских пор Таня умела судить себя, ее даже называли рассудочной натурой. Что ж ты, натура?
Она обвиняла себя в том, что не вынесла груза, которым всех незримо наделяет счастье. Говоря поскромней, ответственности за человека, с которым свела ее судьба.
И они разойдутся, потому что даже ради Мишука она не может смять себя и простить мужа. Сколько ни кружила возле этого, а приходила к одному.
На почте Таня размашисто заполнила телеграфный бланк. «Приезжай и забери нас с Мишуком». Однако посмотрела на телеграфистку, скучавшую за пустым окошком, свернула бланк вчетверо, сунула в карман и вышла. Телеграмму она даст не сейчас, а завтра!
Во-первых, забыла дома визитку с адресом, которую не раз брала и вертела в руках. Эта визитка принадлежала человеку, который как-никак просидел ночь под ее окном, на бульварной ограде. Думала, едва напишет свой решительный текст, сразу и вспомнит адрес, как при вспышке магния в голове. С ней бывало такое. Не вспомнила. Во-вторых, надо было, наверно, подумать еще прежде, чем отказываться. Человек серьезно предлагал, а не как-нибудь... Он серьезно, а она? Если взять и согласиться? Вот так, с маху... Интересный человек, поэтому и подумать... Ах, подумать, порассуждать!.. Не то, не то! Не уговаривай себя... День показался каким-то ужасно нескладным, вывалившимся из рук. Хоть откладывай такой день в сторону, как чертежный лист, на котором все пошло враскосяк.
Только она подумала об этом, как увидела Костю. Он с кем-то стоял во дворе и разговаривал, когда она подошла. И сразу оглянулся, как будто его в спину толкнули.
Она сделала вид, что идет мимо, к кауперам.
Опять нескладица какая-то, но уже прошла, не останавливаться же! Стала подниматься по железной лесенке, зигзагами петлявшей туда-сюда, и, покосившись вниз, увидела, что Костя стоит один и окидывает взглядом все железные лесенки вокруг. Лесенок было — без числа, и взгляд его безнадежно запутался среди них.
Перейдя по площадке с одной лесенки на другую, она начала спускаться и заметила, как Костя спрыгнул с довольно большой высоты, метров с двух, и занырнул под ту самую, по которой она и шла. Ей сделалось весело, и она остановилась и присела на ступеньку там, где он спрятался, и стала ждать, когда он заговорит. Но он всегда говорил мало. Или совсем не говорил.
В те месяцы, когда у нее не ладилось с домной, к которой не подъезжал вагон с рудой, она злилась и запиралась в комнате, чтобы почеркать и пересмотреть варианты. «Не приставайте!» И Мишук еще стучался иногда, а Костя... Он отправлялся в магазин и приносил охапку вкусных вещей и бутылку вина. Все ссыпал и ставил на кухонный стол и ждал. Богато ужинали.
— Рокфеллер!
— Я богаче, — улыбался он.
Таня заглянула под лестницу, ничего не увидела и сказала полусердито:
— Ты хотя бы дыши!
— Спасибо. — Он тяжело вздохнул.
— Как тебе живется в твоем саду, на участке? — неожиданно спросила она.
— Ничего.
— А что ты там ешь?
— Зина кормит.
— Слушай, долго у нас будет продолжаться это межеумочное состояние?
— По народной примете — долго.
— Какая еще примета? — разозлилась Таня. — При чем тут приметы?
— Мы с тобой ошибочно похоронили отца, значит, теперь ему полагается жить и жить.
— Я рада, но...
— Мы договорились, — перебил Костя, — подождать, пока отцу станет лучше. А ему еще неважно. Я вчера говорил с врачом. И прошу тебя!
— Это похоже на капкан... Что ты молчишь?
— Не знаю. Наверно, ты права, но я не знаю, что делать. Можешь меня казнить, не знаю...
Тяжелые каблуки ее застучали по железным ступенькам. Мило поговорили.
15
Мишук повадился на участок, и однажды, перелистывая в «кибитке» его тетради с разнообразными отметками, Костя обнаружил поверх слов и цифр рисунки. Карандашные. Странные были рисунки. Похожие друг на друга и вместе с тем совершенно непохожие. Все до одного изображали мальчишек и девчонок только в затылок, но были среди них и забиячливо задравшие свои головы, и сонно склонившие их от скуки, и терпеливо подперевшиеся рукою, и с любопытством тянущиеся в сторону, все разные по настроению, не говоря уж о разности самих затылков — одни стриженные чуть ли не наголо, другие — в спутавшихся вихрах, третьи с косами, а косы с маленькими и огромными бантами.
Костя отодвинул штору с хризантемами и выглянул в растворенное настежь окно. Сын стоял у этюдника, рассматривая на листе овражный мост через речку, который то давался, то нет, словно умирал под кистью. Вдруг что-то испарялось, что-то безымянное, таинственное, но самое важное. А кому были нужны просто две обычных серых доски над водой да тень от них? Костя спросил себя об этом и не ответил, а вспомнив о рисунках в тетрадях сына, позвал его.
— Это твои? — Мишук молчал, пока отец, снова вглядывающийся в рисунки, не поднял на него глаза, не улыбнулся, лишь тогда он кивнул. — А почему одни затылки?
— А я рисую тех, кто впереди меня сидит, — пробормотал Мишук. — Они не знают, что я их рисовал.
— Возьми и посади кого-нибудь лицом к себе! Не на уроке, разумеется. Возьми и нарисуй маму. Или бабушку. Боишься?
Мишук опять кивнул.
— А хочешь попробовать красками?
Мишук не поверил, что это взаправду предлагается ему, и заморгал часто-часто.
Первая акварель... Лет двадцать назад... неужели так давно, как будто этого и не было?.. «Бабушка» Сережа завесил стул простыней, поставил на него белую чашку, белое блюдце, на которое положил кусок белого хлеба, и, нервно потирая руки, сказал осевшим от волнения голосом: «Ну вот... Этюд — белое на белом. Вы работайте, а я прогуляюсь. Часа через полтора посмотрю».