Поля крови. Религия и история насилия - Карен Армстронг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В качестве наставника для своего сына Криспа Константин пригласил философа по имени Луций Цецелий Лактанций (ок. 260–325 гг.). Лактанция обратило в христианство мужество мучеников, погибших при Максимине Дазе. Государство он считал прирожденным агрессором и хищником. Римляне красиво говорят о добродетели и уважении к человеку, но ведут себя иначе. Цель любой политической власти, включая Рим, всегда состояла в том, чтобы «расширять границы, жестоко отнятые у других, увеличивать силу государства, умножать доходы, а достичь этого можно лишь путем разбоя, жестокости и грабежа»{723}. «Справедливой войны» не существует, ибо отнимать у людей жизнь нельзя{724}. Лактанций заключил: если римляне действительно хотят быть добродетельными, они должны «вернуть чужое имущество» и отказаться от богатства и власти{725}. Быть может, Иисус так бы и поступил. Однако в христианском Риме этого ждать не приходилось.
Глава 6
Византия: трагедия империи
В 323 г. Константин победил Лициния, властителя восточных провинций, и единолично воцарился в Римской империи. Однако его амбиции этим не ограничивались. Он желал повелевать, как некогда Кир, всем цивилизованным миром от Средиземноморья до Иранского нагорья{726}. В качестве первого шага он перенес столицу из Рима в Византий на берегах пролива Босфор, где сходятся Европа и Азия, и назвал этот город Константинополем. Здесь его приветствовал Евсевий (ок. 264–340 гг.), епископ Кесарийский:
Да будет провозглашен у нас один василевс, – Друг Всецаря Бога… он отпечатлен по первоначальной идее великого Царя, и в своем уме, как в зеркале, отражает истекающие из нее лучи добродетелей. Ими усовершенствованный, он воздержен, добр, справедлив, мужественен, благочестив, боголюбив…{727}
Пропасть отделяет эти слова от обличений Иисуса в адрес мирских властей, но в античности риторика царства сливалась с богословской риторикой{728}. Евсевий считал монархию, единовластие, естественным следствием монотеизма{729}. Есть один Бог, одна империя и один император{730}. Своими военными победами Константин установил Царство Иисуса, которое скоро распространится на весь мир. Евсевий отлично понимал иранские амбиции Константина и доказывал, что императору подобает властвовать не только над римскими, но и над персидскими христианами{731}. Создавая и формулируя имперское христианство, воцерковляя римский разбой (латроциниум) – «жестокость и грабеж», Евсевий исказил первоначальную весть Иисуса.
Обращение Константина само по себе было переворотом. Христианство еще не стало официальной религией Римской империи, но уже обрело легальный статус. Отныне Церковь могла владеть собственностью, строить базилики и храмы, вносить вклад в общественную жизнь. Однако те христиане, которые с воодушевлением приняли имперское покровительство, упустили из виду, что концы с концами не сходятся. Иисус заповедовал делиться последним – а христианский император жил в неописуемой роскоши. В Царстве Божьем богачи и бедняки должны сидеть за одним столом – а Константин жил на совершенно особом положении. Стало быть, связывая себя с угнетательским аппаратом аграрного государства, христианство компрометировало свою весть.
Евсевий полагал, что завоевания Константина – кульминация священной истории{732}. Великую власть Иисуса{733} христианский император сделал политической реальностью. Евсевий закрыл глаза на то, что достигнуто это было с помощью римских легионов, в которых Иисус усматривал действие демонического начала. Тесный союз Церкви и империи, который начал складываться с 312 г., означал, что война неизбежно обрела сакральный характер (пусть даже в Византии никогда не называли ее «священной»){734}. Ни Иисус, ни первые христиане не додумались бы до такого парадокса, как «христианский император».
И вновь мы видим: традиция, которая противостояла государственной агрессии, не сохранила эту мощную этику, связав себя в итоге с владычеством аристократов. Христианская империя не могла не запятнать себя грабежом и насилием, которые, согласно Лактанцию, типичны для любого империализма. Как и в имперском зороастризме Дария, эсхатологическую мечту спроецировали на далеко не идеальную политическую систему. У Евсевия получалось, что Царство, которое Христос должен установить при своем втором пришествии, по сути уже установлено Константином! Евсевий учил византийских христиан, что христианские идеалы преобразят безжалостный милитаризм и системное насилие Римской империи. Однако Константин был солдатом и в своей новой вере толком не разбирался. Поэтому скорее уж христианство должно было обратиться к имперскому насилию.
Похоже, что Константин осознавал двусмысленность своего положения: неслучайно он ведь откладывал крещение до смертного одра{735}. В последний год жизни он планировал поход против Персии, но заболел. И тогда, пишет Евсевий, Константин «подумал, что пора уже очиститься ему от прежних прегрешений, ибо веровал, что все, в чем он согрешил, как смертный, будет снято с души его силой мистических молитв и спасительным словом крещения»{736}. Император сказал епископам: «Подчиню себя правилам жизни, сообразным с волей Божьей»{737}, то есть признал, что в предыдущие 25 лет не имел такой возможности.
Император обнаружил эти противоречия еще до своего прибытия на восток, когда разбирался с христианской ересью в Северной Африке{738}. Константин считал себя вправе вмешиваться в эти дела, ибо, как он сам однажды сказал: «Меня можно назвать поставленным от Бога епископом дел внешних»{739}. Ересь была не только догматическим, но и политическим вопросом. Ведь в Риме религия и власть тесно переплетались, а значит, отсутствие консенсуса в Церкви угрожало Pax Romana. В государственных вопросах ни один римский император не позволил бы подданным делать что вздумается. А когда Константин стал единоличным правителем западных провинций, его взялись донимать просьбами донатистские сепаратисты, и он забеспокоился, что такие споры и настроения «возбудят высшее божество не только против человечества», но и против него самого, а ведь ему «вверено управление всеми делами земными»{740}. Многие североафриканские христиане не признали Цецилиана, нового епископа Карфагенского, и организовали собственную церковь, где епископствовал Донат{741}. Поскольку указы Цецилиана признавались законными всеми другими африканскими церквями, донатисты разрушали церковное согласие, и Константин счел за лучшее вмешаться.
Император есть император. Первым его побуждением было покончить с диссидентством военными методами. Однако Константин велел лишь конфисковать собственность донатистов{742}. К несчастью, когда императорский отряд вошел в донатистскую базилику, чтобы выполнить указ, безоружная конгрегация оказала сопротивление, повлекшее за собой расправу. После данного инцидента донатисты стали громко сетовать, что христианский император гонит собратьев по вере и что, несмотря на обращение Константина, ничего не изменилось с дней Диоклетиана{743}. В итоге Константин отозвал эдикт, оставил донатистов в покое, а ортодоксальным епископам посоветовал «подставить другую щеку»{744}. Между тем у него возникло неприятное ощущение, что донатистам все сошло с рук. И с тех пор он и его преемники будут остерегаться богословских и церковных дискурсов, угрожающих Pax Christiana. Ведь они считали, что от Pax Christiana зависит теперь благополучие империи{745}.
Константин боялся пережимать с христианством на западе, где христиан было мало, но на востоке он вел себя энергичнее{746}. Правда, вопрос о том, чтобы сделать христианство официальной религией, пока не стоял, и язычники все еще оставались на государственных должностях. Однако Константин закрыл некоторые языческие храмы и выразил неудовольствие принесением жертв{747}. Казалось, что христианский универсализм идеально подходит для мечты Константина о всемирном владычестве, и Константин полагал, что такой этос мира и примирения отлично согласуется с Pax Romana. Однако, к ужасу императора, восточные церкви не только не объединились в братской любви, но и ожесточенно враждовали из-за очень запутанного – для Константина непостижимого – богословского вопроса.
В 318 г. александрийский пресвитер Арий выдвинул идею, что Иисус, Слово Божье, не был божественным по своей природе. Ссылаясь на многочисленные библейские тексты, он доказывал, что Бог лишь наделил божественностью человека Иисуса в награду за совершенное послушание и смирение. В ту пору ортодоксальная позиция по вопросу о природе Христа еще не была разработана, и многие епископы соглашались с Арием. Подобно своим языческим соседям, они не воспринимали божественное как трансцендентную реальность; в греко-римском мире считалось очевидным, что люди могут становиться богами{748}. Евсевий, ведущий христианский интеллектуал своей эпохи, учил, что Бог и раньше открывал себя в образе человека: сначала Аврааму, который привечал трех странников в Мамре и обнаружил, что в разговоре участвует Яхве; впоследствии Моисей и Иисус Навин пережили сходные теофании{749}. С точки зрения Евсевия, слово Божье – божественный элемент в человеке{750} – просто снова вернулось на землю, на сей раз в личности Иисуса из Назарета{751}.