Ангел Спартака - Андрей Валентинов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На складе же не только товара, но и порядка нет. После смерти старого хозяина слуги его перессорились и о торговле думают мало. Нас они и за купцов не считают. Торговец, что к нам с повозками послан, родичем одному из управляющих приходится, поэтому и направили его поторговать, чтоб делом отличился. Думает он, что серебра у нас совсем чуть, и нужна ему поездка только, чтобы перед прочими похвалиться. Торговец этот опытен, но не слишком умен, не привык о тех, с кем дела ведет, думать.
Но не это главное. Ты был прав, хозяин. Запасов у торговцев на складе меньше, чем казалось. Думают все, что стоят в гавани два корабля, товарами полные, только корабли эти почти пустые — и построены на живую нитку. И товар негодный, потому как все лучшее за море послано и не продано пока, плохо дела у них идут. Поэтому рабыня твоя дальше за повозками следить станет и шестую повозку отыщет, если есть она вообще. Думаю, есть. Купцы эти, сам знаешь, хитрецами слывут. Кажется мне, что надобно кого-нибудь еще к ним направить, чтобы пригляд верный был. Два глаза хорошо, а десять — лучше. Остальное же тебе посланец на словах передаст.
Будь здоров, как здорова я, твоя верная Папия».
* * *— ...А римлянин этот, как из таберны вышел — так припустил, будто собак на него натравили. Угадай куда?
— Что тут угадывать, мой Аякс? В «волчатник», ясное дело. То-то у него уши так краснели!
— Римлянин, что с него взять? Только он, госпожа Папия, не в простой лупанарий пошел, в «ячменный». Не слыхала? Тут гладиаторская школа имеется, маленькая, на сотню братков всего. Так они не столько на арене, сколько в «волчатнике» умение свое кажут.
— Ты имеешь в виду?..
— Это их имеют... в виду. Срамотища! Ну городишко! Так я подумал, Папия, на кой Гадес им всем свобода — и «ячменникам» здешним, и девкам, и тем, кто в лупанариях под них подстилки стелет? Они и так живут не тужат.
— Помпеи — это еще не вся Италия, Аякс. Но ты прав, зачем свобода лупанарию?
Стемнело на улице, окошки огнями светятся, шумят Помпеи, делом своим извечным, прибыльным заняты. Мы ждем боя, первой нашей битвы, собираем оружие, следим за врагом, ищем шестую, чтоб она пропала, когорту.
А зачем? Кого освобождать станем?
АнтифонТут, в моем далеке, в пропасти седого Сатурна, рабство тоже есть. Только рабов из-за моря привозят — не выживают здешние в рабстве, даже дети и женщины. Пленных режут, обменивают, отпускают за выкуп, просто отпускают — но в рабстве не оставляют никого. Поэтому и приняли нас, бойцов Спартака, своими посчитали.
А те, кого привозят, ничего. Служат, стараются, всякий хозяйской похвале рады.
* * *Отхлебнула из килика, подумала, обратно чудо красно-фигурное поставила.
— Ты прав, дядюшка Огогонус, такого еще не пила. Уютно тут у тебя!
— Как в «волчатнике», дорогая гостья. — Колыхнулся кожаный мех на ложе. — Неужели ты так удивлена, Папия?
Весело ему, хозяину таберны, усмехается, губы масленые кривит. Только в глазах... Странное что-то в глазах.
Позвал он меня к себе винца редкого попробовать — а я не отказалась. Обрадовалась даже.
— Ты гостья, дорогая гостья, тебя нужно беречь... тебе нельзя задавать вопросы. Но все-таки спрошу. Ты рабыня — или была рабыней, такое не скроешь. Что для тебя рабство?
Прикрыла я веки, губы закусила. Рабство...
— Боль, дядюшка. Боль, смерть, унижение, насилие, когда нет надежды, когда хоронишь родных!..
Захлебнулась воздухом, умолкла. Да, боль. Даже вспоминать страшно.
— Поэтому ты сейчас с теми, кто на Везувии. Но не все такие. Я не о том, что хозяева тоже разные, я о том, что всякому человеку свое требуется. Вот кто ты сейчас?
Кто я?! Ах да, конечно.
— Таких, как я, римляне называют «искусницы», а греки — «гетеры». «Волчица» — но из самых дорогих, что могут сами выбирать. Они на лето часто из Рима выезжают, а всякая сволочь знатная следом спешит, от матрон своих подальше.
Забулькал мех кожаный, заколыхался на ложе. Хорошо ему, дядюшке, смеяться!
— Вот-вот! Поэтому лишний раз из таберны не выглядывай, а то встретишь какую-нибудь... сволочь знатную, не сдержишься. А теперь подумай, Папия: все те, кто каж-дый вечер спиной на подстилку ложатся, их что, силой принудили? Заставили, розгами били?
Скрипнула я зубами. Вот к чему он клонит, толстяк!
— Заставили. И розгами били. Я знаю, что это такое.
— Почему же ты на Везувии, а не в «волчатнике» и не хозяйском ложе? Почему гладиаторы из школы Батиата бежали, трупами дорогу выстелили, кровью залили, а наши каждый вечер тоже бегут — но в лупанарий, сестерции зарабатывать?
Даже голос иным стал, тяжелым, низким.
— Потому, что вам нравится быть свободными, а этим нравится... совсем другое. Спроси девок, что по улицам сейчас шляются, что их заставило в грязи обмараться? Они тебе, конечно, и про злого хозяина расскажут, и про детей голодных, и про родителей немощных. Умеют они слезу вышибать! Да только врут. Знаешь, чего они сейчас боятся, о чем толкуют? О том, что Спартак римлян распугает — тех, которые каждое лето сюда слетаются, как мухи на… мед. У меня в комнатах наверху, сама знаешь, четыре девки стараются, с подстилок не встают. Предложи им свободу, что они ответят? Что их свобода — подстилка помягче и два лишних асса каждую ночь!
— Обезьяны, — выдохнула я, — злые бесхвостые обезьяны!
— Нет!
Вздрогнул кожаный мех, огромная медвежья лапа легла на ложе.
— Не обезьяны — люди. Говорят, все люди плохи, говорят — все хороши. И другое говорят: иной от природы и от богов добр и хорош, иной — зол и грязен. Нет! В каждом из нас такое есть, плещется — у кого на донышке, у кого до краев доходит. И не пороки это, не слабости, не грязь поверх кожи, а часть нас самих. Все в нас есть, все найдется. Как струны на кифаре, одна так звучит, другая — этак. Такие мы, такими нас боги создали, а уж остальное мы сам с собой творим. Мы творим — и нами творят, потому тот умный, кто струны знает, всегда сыграть на нас сумеет. И еще подпоем! Написал бы я, к примеру, над входом «Лучшая таберна в Помпеях, чистые ложа, вкусная еда» многие бы остановились, как думаешь?
Нe выдержала —усмехнулась. Верно! Не зря это «о-го-го!».
— Да ты философ, дядюшка!
Вздохнул он, скривился даже.
— Не философ я, Папия, откуда в Помпеях наших философы? Просто хозяин таберны с девками. А вы там, на Везувии, осторожней будьте, когда Италию к мечу звать станете. Говоришь, получится, мол, у вас. Не спорю, хорошо бы. Вот только... Для кого Рим — эргастул с цепями, для кого — «волчатник» с подстилкой. Кому охота цепи порвать, кому — подстилку мягче выбрать.
— Пусть так, дядюшка Огогонус. Но... Мы дадим свободу всем, даже этим девкам, И пусть делают с ней, что хотят.
Нахмурился дядюшка, головой покачал.
— Не ошибись, Папия! Многое ты в жизни видела, слышала тоже. Многое — но не все. Свободу дать хочешь? А ты у самих «волчиц» спроси. Прямо сейчас вниз спустись — спроси. Или брезгуешь? Они же рабыни, вы за их свободу готовы людей убивать, уже убиваете, не щадите. Так спроси!
Вот даже как? Закусила я губу, встала.
— Спрошу!
Антифон— Кажется, Я научил тебя притчам, обезьянка?
— Твои притчи все равно лучше, Учитель, но... Послушай! Трое пришли в некий храм, вознесли жертвы и стали молить Бога. И каждый собрался просить то, о чем мечтал в сердце своем. Сказал первый: «Дай мне, Боже, миску жирной похлебки!» И дано было ему. Второй же воскликнул: «Дай мне свободу, Боже!» И дана была ему свобода. Третий же, о похлебке мечтавший, устыдился и Бога, и путников своих — и тоже попросил свободы. Но Бог, читавший в сердце его, даровал не то, о чем просил вслух, но то, о чем мечталось...
— Похлебку? Нет, Папия Муцила, не так все случилось. Просивший о полной миске — получил, и моливший о свободе не ушел без награды. Третий же, и людей и Бога обмануть решивший, получил все: похлебку и свободу — и был распят, сытый и вольный.
* * *В зале общей немного народу оказалось. Только начался вечер, позже набегут. А может, и нет — много таберн в Помпеях, городишке славном, а здесь даже горячее не всегда подают.
Оглянулась. Есть!
Словно сговорились они — дядюшка Огогонус мудрствующий и его «волчицы». Целых две тут — толстая и костлявая. Ждут, когда я к свободе призывать начну, на смерный бой с Волчицей римской кликну. Или не ждут вовсе? Толстая винцо цедит, поди, не первую уже чашу, а костлявая не пьет, в уголке сидит... Эге! Синяк под глазом, еще один на щеке, царапина глубокая на шее. Отвоевалась, видать. Удивилась я даже — не терпит дядюшка Огогонус, когда работниц его обижают. Не уследил, видать.
Ладно!
Подошла, рядом села, плеснула из кувшина в пустую чашу. Отхлебнула. Дрянь винцо!
— Привет!
Даже головы не повернула костлявая, глазом не повела. Поглядела я на нее, уже со всем вниманием. Меня старше — и намного, бледная какая-то, да не просто бледная, с желтизной. Под туникой — ровно, словно и вправду всего мяса лишилась, один скелет остался.