Живущие в подполье - Фернандо Намора
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
XV
Вот вспорхнула стайка голубей. Внимание Васко, все еще стоящего у окна, привлекло хлопанье крыльев, которого не мог заглушить даже уличный шум. Они летели над крышами, кружа меж телевизионных антенн, словно резвые подростки, играющие в какую-то игру. Голуби не хотели пересекать ущелье проспекта или забираться в поисках приключении высоко в небо. Они не доверяли городу и боялись высоты. Их жизненное пространство было, словно школьный двор, огорожено стеной. В своем стремлении поскорей разрастись город брал приступом фермы, оставляя позади себя очаги сопротивления, которые потом методически завоевывал и разрушал: голубей, хижины, деревья, выросшие прежде, чем появились проспекты; крестьян, не принятых в круг городских жителей, которые всегда суетятся и не задумываются над тем, что заставляет их суетиться. Такой очажок упорно продолжал существовать на задворках здания напротив дома Барбары. Архитекторы, созидатели городского улья, еще не пришли сюда, на эту пустошь, со своей техникой, чтобы крушить, копать, перемалывать, пока мощные машины не сотрут с лица земли следы прошлого огороды, ветхие лачуги, непокорные деревья и бедняков, назовем их деклассированными элементами, тех самых, что однажды так взволновали Жасинту своими клоунскими лохмотьями и напомнили ей голодных воробьев на хлебном поле, — бедняков, тех самых, что чинят и строят для себя новые клетки, которые рано или поздно будут сметены зимними ветрами или бульдозерами. Клетки для людей и для птиц. Клетки без решеток. Вот почему голуби летали весело и неутомимо, не боясь самолетов, этих птиц города.
На задворках здания напротив стыдливо прятались от глаз горожан груды ржавого железа, почерневшего от сырости дерева, зловонные помойки, сотрясающиеся от ветра лачуги, белье на веревке, надутое, как парус, и бедняки со своими голубями. Высунувшись из окна пятого этажа, из окна без занавесок ("На днях я сменю гардины, да и мебель тоже, или хотя бы сделаю перестановку; поменяешь мебель местами — и уже будто что-то новое в комнате, ты не замечал?"), Васко с наслаждением следил за их веселым полетом. Он забыл о времени, о том, что ждет Жасинту. И все же скоро, чтобы избежать нареканий Барбары (индианки Барбары или Нурии?), он снова опустит жалюзи, простится с неугомонными голубями, которые были свободны, даже когда не пользовались своей свободой, и вернется домой со спокойной совестью.
Впрочем, это спокойствие было призрачным. Спускаясь на лифте или, может быть, чуть позднее, уже на улице, оглушенный ревом города, он почувствует, как когтистая лапа сжимает его сердце: Мария Кристина. Васко никогда не знал, кто выйдет ему навстречу: воительница с надменным холодным лицом или женщина, которой знакомы тоска и страдания. Прежде ее страсть к обвинениям была просто привычкой или стратегической хитростью: настороженная бдительность Марии Кристины лишь прикрывала уверенность в том, что Васко предан и покорен. А сомнения мнимые или подлинные помогали ей истязать себя и мужа. Теперь же, после телефонных звонков и гадких провокаций Жасинты, все рухнуло. В отчаянии Мария Кристина цеплялась уже не за высокомерную уверенность в Васко и не за мимолетное сомнение, а за мысль, что непременно должна обрести вновь то, что выскользнуло из-под ее тиранической опеки. Чего бы это ни стоило. Она не испугалась скрестить оружие с Жасинтой, прибегнув к запоздалому кокетству, которое выглядело смешным: платье с рискованным декольте, каждое утро гимнастика в солярии на мансарде, чтобы кожа немного загорела, неумеренный пыл в ласках, сулящих то, чего они никогда не давали, и завершающихся холодным разочарованием; она унижалась перед ним ("Ты еще находишь меня соблазнительной?"), прощала, не обижая ("Если хочешь, Васко, жизнь всегда можно начать сначала"), и, наконец, проявила внезапный интерес к его творчеству, которое прежде считала ремеслом на потребу нуворишей. Однажды вечером Мария Кристина пришла к нему в мастерскую.
— Я не помешала? — спросила она, тщетно пытаясь придать голосу непринужденность.
И Васко показалось, будто перед ним из темноты вдруг вырос соглядатай. Руки, в которых он сжимал молоток, задрожали. Опустив глаза, Васко проговорил, с трудом шевеля пересохшими губами:
— Ты здесь? Что тебе надо?
— Пришла посмотреть на тебя. — Васко заметил, что лицо у нее внезапно помолодело, словно засветилось от забытой и вновь обретенной радости. Тем не менее она поспешила добавить: — А что, я могла здесь встретить еще кого-нибудь?
Мария Кристина закусила губу, но слова были произнесены, исправить сказанное было невозможно. С равнодушной усмешкой Васко ответил:
— Тебе лучше знать.
И раздраженный, не уняв дрожь в руках, он продолжал высекать из камня лицо с еще не определившимися чертами. Мария Кристина встала у него за спиной и принялась разглядывать мастерскую. Из любопытства. Только из любопытства? Наверное. Она была в студии всего несколько раз. Но ее любопытство было иного рода, нежели любопытство Жасинты. Мария Кристина напоминала соглядатая, вдруг с изумлением обнаружившего то, что укрылось от его долгой, упорной и тщательной слежки. Поэтому осмотр она производила быстро, нетерпеливо и растерянно, точно наверстывая упущенное время, пыталась завладеть вновь открытым миром. Истинным миром Васко, где она неосмотрительно предоставила ему свободу. Взгляды обоих встретились. Ее глаза словно говорили: "Это не так, Васко, не думай обо мне плохо, я здесь для того, чтобы лучше узнать тебя, чтобы стать тебе ближе. Куда мы оба идем? Какой яд нас отравляет?" А его глаза отвечали: "Ты лжешь, мы целыми днями обманываем себя и других; сможем ли мы, ты и я, смело взглянуть в лицо нашим обманам?" Их взгляды встретились в тот момент, когда одним ударом резца Васко придал пухлому мягкому и безвольному лицу жестокость. Его движения постепенно становились все более стремительными, почти яростными, словно вдохновленные мстительным порывом разрушения. Но это была не прежняя ярость, не смертельная схватка между ним и камнем, между ним и ущербным творением, рожденным руками, утратившими силу, как это было с Малафайей и многими другими; камень воплотил Марию Кристину, не постыдившуюся осмотреть мастерскую в его присутствии, ее заносчивость, ее деспотизм. Она все поняла, все почувствовала. Плотью, костями, мозгом. Ее оскорбили, унизили, и ей хотелось теперь заплакать, требуя себе еще большей кары, преклонить колени у станка, как у позорного столба искупления, раз уж невозможно вытереть пот со лба мужа, на котором вздулись вены, чтобы усмирить его и усмирить его руки, только что избившие ее. Но Мария Кристина не заплакала, лишь застывшим и бледным до синевы стало ее лицо. Она пятилась к выходу, раздираемая противоречивыми чувствами, вцепившись ногтями в платье, сдерживая себя и не желая сдерживаться, пока не пробормотала робким шепотом уже на пороге:
— Знай же, что я пришла сюда только для того, чтобы тебя увидеть.
Васко в изнеможении опустился на табурет. Слова Марии Кристины и тон, каким они были сказаны, еще звучали у него в ушах. Правда ли это? Может ли и должен ли он ей верить после стольких лет тяжелых и обычно беспричинных обид и унижений? Что таилось за молчанием Марии Кристины, за ее половинчатыми поступками (но прежде всего за молчанием) или нежной заботливостью, с какой она в последнее время его встречала? Она вела себя точно человек, объятый ужасом. Их обоих терзал страх. Они жили под угрозой неминуемой катастрофы, которую сами же подготовили и которую кто-то из них неизбежно должен был вызвать в минуту отчаяния. Ах да, телефон. Всякий раз, как раздавался звонок, кровь застывала у них в жилах. Но вместе с этой паникой их охватывало чувство странной солидарности. Да, существовал телефон, тяжелый и черный; даже когда он молчал, внутри у него слышалось какое-то клокотание. Он походил на причудливого моллюска. Кошмарного моллюска, явившегося из мира фантастики, где предметы живут самостоятельной жизнью и при желании могут подчинить себе своих создателей. Васко уже попытался однажды отключить телефон, выдернув из розетки трехцветный, свернувшийся спиралью у ножек стола шнур, по которому яд из глотки чудовища тек в уши тех, кто его слушал. Если выдернуть шнур, чудовище утратит свое могущество; обреченное на молчание, оно захиреет. Но эта нависшая над ними катастрофа, тревога, пульсирующая в ячейках из бакелита, злой голос, доносящийся по свернувшимся спиралью проводам, избавляли его от оскорбительного высокомерия Марии Кристины. Она становилась более человечной от неподдельного, искреннего горя. Еще раньше, чем в их жизнь вмешалась Жасинта, Васко не раз приходило в голову, что не мешало бы выдумать несуществующую любовницу лишь для того, чтобы Марию Кристину, убедившуюся, наконец, что кто-то другой оспаривает у нее мужа, встревожило соперничество, которого она и в мыслях не допускала. Анонимное письмо, ложный след — потрясенная, она не сумела бы различить подделки.