Кладбище балалаек - Александр Хургин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну, надо собираться, — сказала. — Не будет же твоя мама держать двух бабушек.
Услышав это, я моментально побежал в другую комнату и стал кричать:
— Баба московская, уезжай скорей, а то уедет баба Даша. Мама же не может двух бабушек держать.
Московская бабушка не только смертельно обиделась на меня, но решила, что я передал ей по детской глупости мамины слова. И обиделась на маму ещё смертельнее. А она-то ни о чём даже не догадывалась — как говорится, ни сном ни духом. И самое нехорошее во всём этом деле то, что бабушка ехала к нам мириться в конце своей жизни, самим фактом приезда предлагая забыть нанесённые обиды и заключить мировую по всем пунктам. Лет пять оставалось тогда бабушке. В шестидесятом году она умерла, я только не помню, в конце года или в начале. А спросить — не у кого. Не помнит этого уже никто из ныне живущих, нет уже тех, кто помнил. И тётки моей нет, и отца, и мама сказала, что хоть убей — не может вспомнить эту дату, так как вылетела она из памяти.
Я же помню только слово «Востряковское», именно это слово связано с московскими моими предками, потому что когда мы приезжали в Москву, отец с сестрой в какой-нибудь день обязательно ездил «на Востряковское». Я, правда, не ездил с ними никогда, ни разу. Сначала считалось, что я маленький, и меня не брали, а потом не изъявлял желания, не понимал, почему нужно ехать в другой конец Москвы, на кладбище, вместо того, чтобы пойти куда-нибудь пошляться, в музей, может даже, сходить или в картинную галерею, да мало ли куда можно было сходить в Москве — центре культуры и искусства — вместо кладбища. А уж если на кладбище идти, то не на Встряковское, а на Новодевичье. Которое опять же не столько кладбище, сколько музей под небом голубым, музей имён и памятников, музей мёртвой истории. Потому что там лежат люди, на которых изучают роль личности в историческом процессе. Изучают, изучают и никак изучить не могут — есть она или её нет. Но всё равно. Главное, что личности эти теперь успокоились. И им теперь хорошо и спокойно. Потому что после смерти всем хорошо и спокойно — даже личностям.
А вот Лёле хорошо и спокойно при жизни. Выше всего на свете она ставит своё спокойствие, свою душевную неподвижность, граничащую с оцепенением. Может быть, это её броня, скорлупа, внутри которой ей более комфортно, так как оттуда, изнутри, окружающая среда кажется ей не такой агрессивной. И если для достижения этого своего внутреннего покоя ей нужно выставить меня — она делает это не задумываясь и не напрягаясь. Потому что думание и напряг тоже могут способствовать нарушению покоя и даже его полному разрушению.
Зачем ей столько преждевременного покоя, при её бурном хаотическом характере — этого я не могу осмыслить. Она уже от обилия покоя стала толстеть, чего с ней не случалось на протяжении всей жизни. Но и с лишними килограммами она борется без лишних движений. Каким-то статическим комплексом упражнений. Помогает он Лёле относительно, потому как толстеть она медленно, но продолжает, зато поочерёдная статическая нагрузка на различные группы мышц ещё больше её успокаивает. Чему Лёля рада и чем счастлива. Она не устаёт повторять «все болезни от нервов, не будет нервов, не будет болезней». И у неё их почти уже нет. Ни болезней нет, ни нервов. Ей всё до лампочки. Всё по фигу. Всё едино. Осталось избавиться от внешних помех. Которые пока есть. И одна из помех — это я. И Лёля её, то есть меня, время от времени устраняет. И я устраняюсь. Потому что не хочу быть помехой.
Если бы при устранении ещё не приходилось менять привычную жизнь. Не приходилось куда-то, хотя и очень недалеко, ехать ни свет ни заря, не приходилось идти с рассветом по городу, как будто идёшь ты потому, что хочешь идти, а не потому, что тебе придали соответствующее ускорение. И вроде так лениво придали, легко. Без применения силы, одним лишь всплеском презрения. То есть попав в самое моё больное и уязвимое место. Другим нужно, чтобы их любили. Мне — лишь бы не презирали. Потому что презирают в отличие от любви не просто так, от чувств, а за что-то. А меня, как мне кажется, презирать всё-таки не за что. Или мне это только кажется? И всегда можно найти, за что презирать человека. Ну тогда будем считать, что у меня мечта такая. Ну, чтоб не презирали. Никто и ни за что. Пока мечта остаётся несбыточной. А может, и пусть остаётся? Сбыточная мечта — это уже не мечта. Это успех. «Успех подкрался незаметно. Мечта сбылась, всему пиздец». Присказка есть такая. Дурацкая и матерная. Как, впрочем, большинство присказок, содержащих в себе народную мудрость.
Меня, кстати, всегда глупо интересовало, как они рождаются, народные присказки? А также и пословицы с поговорками. Кто их произносит впервые? Кто записывает в тетрадочку — чтобы сохранить для потомков? Слабо верится, что это всегда происходит случайно. Иногда — возможно. Как бывает с каламбурами. Лёля однажды, выпив с подругой своей тет-а-тет и размякнув, сказала ей:
— А ведьмы — это ведь мы.
Подруга в каламбур не въехала.
— Я понимаю, что ведьмы — это ведьмы, — говорит. — Ты что хочешь этим сказать?
Лёля посмотрела на подругу свою трезвее всех живых и сказала:
— Ничего не хочу.
И было видно, что сейчас она как раз хотела понимания. Для того и каламбур свой произносила. И они стали пить молча, а когда две немолодые женщины пьют молча, выглядит это жутковато. Тем более в глазах стороннего наблюдателя противоположного пола.
Лёля, она всё так. Говорит то, что хочет сказать, делает то, что хочет делать. И ничего больше. Но если она уже захотела — ничто её не остановит. Захочет любить — будет любить. Захочет выставить — выставит. Захочет изменить — изменит. Пожив с Лёлей, я выяснил для себя эмпирически, что два самых женских качества, а точнее, самых женских свойства — это верность и неверность. И первое, и второе в Лёле имелось с избытком. Так же как третье и четвёртое, и десятое. В ней с избытком всё. В особенности недостатки. Она, правда, их недостатками не считает. Она считает, что даже непорядочность не всегда недостаток. Например, бывает непорядочность не ради подлости, а ради спортивного интереса, что нормально. У неё вообще с этим «порядочно-непорядочно» — свои интимные отношения. И понимание смысла слов — своё. Я когда-то, когда ещё надеялся её в чём-то уличить, кричал Лёле в глаза:
— Ты блядь, тебе свойственны беспорядочные половые связи.
А она спокойно отвечала:
— Мне свойственны порядочные половые связи.
И больше всего меня доставало не то, что она отвечала, а то — как. Абсолютно спокойно. Оскорбительно спокойно. И что при этом творилось у неё внутри, не имело никакого значения и выхода наружу, хотя, возможно, не творилось ничего.
Почему доставало это «как»? А потому что не случайно слова «спокойный» и «покойный» похожи. Совершенно спокойный человек может считаться почти покойным. И когда ты видишь в живой и, несмотря ни на что, близкой женщине покойницу — это не радует. Поэтому я и не люблю чрезмерно спокойных женщин (и мужчин тоже) — они напоминают мне о смерти и о покойниках. Поэтому мне так трудно с Лёлей. Поэтому мне приходится периодически уходить, а если я не ухожу вовремя, она сама меня выставляет. Как сейчас. Когда я пропустил критический момент. Но момент я пропускал всё же редко. И чаще уходил от греха подальше сам.
Иногда даже не уходил, а уезжал, отпускал себя в путешествие. И ехал. Для окружающих в таких случаях приходилось придумывать цель поездки. Чтобы не приставали и не подозревали в ненормальности, романтизме и прочих пороках. Но если ничего не придумывать, ехал я обычно с одной целью: чтобы ехать. Чтобы не сидеть на месте. Которое болит. И надоело. И осточертело три раза подряд. А перед тем как ехать, я шёл. Пешком. Без вещей. На вокзал. Приходил, останавливался у главного табло и задирал голову. Время на вокзале нарезано расписанием. Прибытия и отправления. И есть тут время дальнего следования, а есть пригородное. Время электричек и дизельпоездов. И я, стоя, чувствовал эту разницу. Разницу во времени. И это чувство всегда было приятным. И щекочущим нервы. А в самом поезде меня завораживало то, что в нём все, ну все абсолютно — пассажиры. А не люди, как в других местах. И когда кто-нибудь начинает рассказывать попутчикам, что он не только пассажир, но и человек, и не просто человек, а, допустим, большой или особенный человек, — на него никто серьёзного внимания не обращает и доказательства его пропускает мимо ушей побоку, любуясь пейзажами и ландшафтами, движущимися в окне навстречу или убегающими назад из-за спины, если сидишь ты не по ходу движения, а против.
Нет, конечно, в поезде попадаются не только пассажиры. Там встречаются и проводники. Но они в основном спят мордой в подушку, прямо в чём есть, не снимая кителя и погон, и их можно не учитывать. Если, конечно, они не топят всю ночь углём печку, доводя температуру в вагоне до температуры кипения человеческого тела. И если не пахнут парфюмерными изделиями. Самое сильное впечатление от моей последней поездки — это духи проводницы плацкартного вагона.