Живой пример - Зигфрид Ленц
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ты даже не подозреваешь, Мария, какие открытия делаю я в этой чужой жизни, высшую точку которой — так мне по крайней мере кажется — составляет глава „Протест“, или, как она сама это называла, „Открытое выражение сочувствия“. Когда в Греции власть захватили полковники, когда были арестованы не только политические деятели и артисты, но и ученые, в их числе старейший друг Люси Беербаум, — она прекратила работу и стала жить взаперти у себя дома, добровольно подвергнув себя тем же лишениям, какие терпели заключенные в Греции. Те же ограничения, та же скудость, почти та же изоляция. Ты только подумай: эта женщина выяснила, какой рацион питания получают заключенные, сколько шагов взад-вперед могут сделать по своей камере, как часто им разрешается получать письма, и, узнав все это, она со скрупулезной точностью создала себе такие же условия. Уже само по себе интересно — тебе стоит это прочитать, — какие доводы она приводила, чтобы отослать обратно своих друзей, пытавшихся уговорить ее возобновить работу в институте.
Но мне пора заканчивать письмо. Сейчас у нас опять начнется совещание. Молодой коллега как раз выключил музыку. Если дядюшка Шнитляйн на этих днях поедет в Гамбург, передай ему, пожалуйста, для меня две бутылки, ну ты знаешь чего, — того, что стоит в погребе без наклейки. Надеюсь, что маляры уже управились с кухней (послушала бы ты, сколько они берут здесь, в большом городе, нам в Люнебурге еще грех жаловаться). О своем возвращении в Л. я, как всегда, извещу тебя телеграммой. От всего сердца приветствую тебя.
Твой Валентин».
11
Рита Зюссфельд спит. В мягком кресле, куда уже не достигает свет ночника, томно расслабился, обнявши спинку, ее пуловер; небрежно брошенные чулки свисают вниз, пытаясь сплестись друг с другом; скомканная коричневая юбка жмется к растрескавшейся коже сиденья; возле ножки кресла болтается бюстгальтер; зацепившись вытянутой резинкой за ручку кресла, дремлют белые трусики. Туфли перед креслом дополняют картину дружного сна человека и вещей: они лежат вверх подметками, носками одна к другой, словно заранее исключая всякую попытку к бегству. А книга-то — не надо забывать и о книге: она соскользнула с одеяла на пол, но, можно сказать, довольно вежливо, титулом вверх — «Цена надежды».
Чтобы разбудить Риту Зюссфельд, нужно иное орудие, нежели тонкие костяшки пальцев, — это бы следовало знать Хайно Меркелю, который робко пытается обратить на себя внимание, без конца выстукивая в гулкой тишине — точка-тире-точка-тире — по массивной белой двери, хотя она вовсе не заперта. Поскольку его не слышат, он в конце концов открывает дверь, втаскивает в комнату чемодан, потом дорожную сумку — на этот раз осторожно, словно боясь разбудить спящую, — и садится, сперва на чемодан, потом, сдвинув в сторону Ритины вещи, аккуратнее, чем это сделала бы она сама, в кресло и устремляет взгляд на ее довольно-таки хрупкую шею. Он ждет. Он настраивается на ее пробуждение, предвидя все, что может случиться и действительно сейчас случится; возглас испуга он приглушит, полусонное ворчание сумеет умиротворить, а пока он терпеливо ждет, не двигаясь с места. Плащ на теплой подкладке он расстегнул, шапку с такой же подкладкой держит в руке. Кто увидел бы его в эту минуту, сразу подумал бы: этот человек решил уехать и хочет во что бы то пи стало попрощаться, пусть даже момент для этого выбран самый неподходящий.
Что не удалось костяшкам пальцев, то, по-видимому, удается упорному взгляду, который он все не отрывает от ее шеи, ибо, повинуясь этому немому призыву, Рита Зюссфельд начинает шевелиться, вначале бессознательно — то вскинет руку, то попытается распрямить и вытянуть ногу, наконец она поворачивается с боку на бок и вдруг, под неотступным молчаливым натиском пришельца, откидывает волосы со лба, протирает глаза и рывком садится.
— Хайно? Что ты здесь делаешь? В такое время… И в плаще?..
Он отвечает выразительной жестикуляцией, которая должна означать: что поделаешь, прошу прощенья, но у меня не было другого выхода, а теперь перестань злиться и выслушай, зачем я пришел.
Бывший археолог опускает голову, и Рита видит пластину — маленькую заплату на черепе; его спокойствие заставляет ее насторожиться, такая необычная собранность позволяет предполагать какое-то серьезное решение.
— Ну так что? Зачем же ты пришел? Да еще с вещами?
Неужели она не догадывается, спрашивает он. Неужели его появление у нее в комнате в такой час, его настроение и, наконец, чемодан и сумка не говорят сами за себя? Здесь он, во всяком случае, больше оставаться не может, — здесь, в этом доме, где ему суждено стать пожизненным пленником благодарности. Он оставил Марет письмо, она найдет его, как только вернется домой с «Летучего голландца», которого, впрочем, одновременно передавали и по телевидению. Своего будущего адреса он пока сообщить не может, вначале он, видимо, поживет у одного старого друга — это оптовый торговец фруктами в Бремене.
Рита Зюссфельд смотрит на свои ручные часы, берет с ночного столика сигарету, зажигает ее. Волосы она откидывает за плечи. Она затягивается так сильно, что тело ее отзывается приступами сухого кашля. Осторожно — пепел! Да, да. Она не смотрит на Хайно; подтянув колени к груди и уткнув в них подбородок, она смотрит на мандолину, висящую на стене напротив, и спрашивает, с чего это он вздумал приходить к ней прощаться? Мог бы и ей оставить письмо, это было бы, наверно, и более уместно, и, с позволения сказать, не столь тягостно, — так в чем же дело? Он удивлен, не верит своим ушам — вот уж об этом-то она могла бы по спрашивать, неужели не ясно, что их связывает: ведь они понимают друг друга с полуслова, хотя и не говорят об этом вслух; разве они не оказывают друг другу безмолвную поддержку, отчетливо сознавая, сколько всего приходится выносить в этом доме каждому из них?
— Скажи уж прямо: ты пришел, чтобы увести меня с собой?
— Да, Рита, — отвечает Меркель, — да, я хотел тебе предложить уйти со мной, потому что знаю, как тяжело и тебе выносить все это. Это систематическое унижение, эту зависимость, эту постоянную необходимость кланяться и благодарить.
— Ты не в своем уме!
Рита откидывает одеяло, мгновенный поворот — и вот она стоит перед ним в мешковатой, но теплой фланелевой пижаме; кивок, — и Хайно встает и отходит к окну. С сигаретой в зубах начинает она одеваться, раздраженная, сердитая, словно к ней пристают с пустяками, ради которых и беспокоиться-то не стоило, а Хайно чувствует, что обязан теперь подкрепить свои слова доказательствами.
— Ты ведь помнишь… Ты можешь еще подтвердить… Должна же ты признать, что после моего возвращения все переменилось: я стал пациентом, требующим ухода. Но раньше… Было ведь и «раньше»… Или ты уже ничего не помнишь?
И он описывает, что было раньше: вызывает в ее памяти просторную мансарду, где он жил один со своей коллекцией кукол; неужели она забыла, как часто приходила к нему в те времена тайком от сестры? А помнит ли она еще их условный звонок? А их самодельный холодильник — непромокаемую сумку, куда они клали колбасу, сыр и масло и вывешивали на крышу, ведь это ее каждый раз так забавляло! Он приглашает ее снова подняться по лестнице, дать условный сигнал звонком; он открывает ей, как всегда, и как всегда при встрече целует в щеку; на дворе лежит снег, он делает грог с ромом, а потом они сидят рядом и подбирают иллюстрации к его книге «…А ковчег все-таки поплыл».
Может, ничего этого не было? Было, отвечает Рита, ну и что? Безмерно удивленный, он напоминает ей один мартовский вечер, он даже помнит дату. Она пришла к нему с заседания жюри усталая, но довольная, ибо ей удалось провести своего кандидата, пришла, кстати, с мокрыми ногами, потому что из такси ступила прямо в талую воду по щиколотку; сделав себе на всякий случай горячую ножную ванну, она свернулась калачиком на диване, и он укрыл ее зеленым голландским одеялом — да, он все отчетливо помнит, словно это было вчера, — и стал рассказывать ей о мусульманских куклах и о кукольных представлениях для мусульманских детей, но она заснула.
— Ты даже не почувствовала, как я тебя раздел, потом.
— Дальше, — говорит Рита Зюссфельд, продолжая одеваться, — рассказывай дальше.
И он требует, чтобы она признала: да, она часто приходила к нему, помогала работать — читать корректуры, подбирать иллюстрации, но особенно существенна была ее помощь, когда его попросили дать на выставку его коллекцию кукол, они вместе расставляли игрушки и делали к ним пояснения. Осталось ли у нее что-нибудь в памяти? Может, напомнить ей еще, что произошло на костюмированном балу, где они оба, не сговариваясь, появились в испанских костюмах; допустим, там почти все были одеты испанцами, но их с Ритой костюмы походили на одежду испанских кукол из его коллекции; после бала Рита пошла к нему домой и осталась, как будто это само собой разумелось. Неужели она будет это отрицать?