Игра с огнем - Мария Пуйманова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Станя окинул взглядом этот обездоленный уголок Праги. Ни одна девушка не прошла этим путем, здесь, как ни странно, не играли мальчишки, хотя в школе уже кончились уроки, — улица была словно бездетна. Упаковщики транспортных фирм заколачивали ящики с товарами, зашивали их в джутовую мешковину и отправляли в железнодорожные склады по ту сторону речного ложа. Когда пробьет шесть, они остановят тачки, воткнут иглы в мешковину, отложат молотки и гвозди и уйдут с работы; когда кузнец зальет свой горн и на пустынной набережной станет совсем темно, убийца стукнет по голове ограбленного и сбросит его в сточную трубу; затем он пройдет с пустынной набережной через какой-нибудь проходной двор к оживленному Королевскому проспекту и затеряется в городе. А если ворота на Прибрежной улице заперты, убийца пройдет по мосту под виадуком на Манины и исчезнет среди свалок, куда сползаются старые проститутки, окончившие свою карьеру.
Районы, по которым Станя ходил днем, являлись ему во сне как живые, только в более таинственном свете. Хмурые становились более призрачными, привлекательные — еще более очаровательными, как в волшебном фонаре. Фигуры, как в лупе, четко выступали на фоне каменных стен, как голуби и кошки на пражских крышах, каждый квартал находил и посылал за Станей своего genium loci.[42] Он узнавал их с закрытыми глазами, этих пражан, которые подходили к изголовью его постели и запрещали Власте провести с ним хоть один вечер наедине. Он узнавал просто по запаху, чьи они посланцы и откуда приходят.
Он чувствовал тоскливый на солнце, осенний запах орешника, которым и весной благоухает Королевский заповедник, и вот по каштановой аллее, усыпанной пятнами света, медленно приближаются две дамы. Одна высокая, другая пониже ростом, у обеих белокурые с проседью волосы, светлые, как пар на солнце, — две дамы, которые следят за собой, настоящие дамы под вуалью с мушками и в нитяных перчатках. Их юбки доходят до зашнурованных, старательно начищенных ботинок. Сухие листья шуршат под ногами. Сколько им может быть лет? Помни, у дам нет возраста. Когда-то, во времена экипажей, обе дамы прогуливались по Королевскому заповеднику у радужного фонтана, одна под розовым, другая под голубым, цвета лаванды, зонтиком. Сейчас их заменил дождевой зонт, хотя светит солнце, и дамы встречаются у клумбы с гортензиями подле серебряного пруда, обсаженного плакучими ивами. Лебеди, шеи которых изогнуты знаком вопроса, бронзово-зеленые и синие утки плывут по гладкому зеркалу вод, и за ними веером разбегаются две волны.
— Поздно, — сказала старшая, вынимая из-за пояса холодно блеснувшие часики на черном шнурке. Младшая открывает твердый кожаный ридикюль со старомодным замочком и тщетно ищет в нем пакетик с хлебными крошками для уток.
— Совершенно о них позабыла, — вздохнула она. Она все больше колеблется. Ей трудно решиться на что-нибудь.
— Леонтина, — робко обращается она к старшей сестре, — ты не могла бы купить для них крендель?
— Тебе лишь бы сорить деньгами!
Утки шлепают крыльями по воде и выходят на берег к перилам из березы, к перильцам из альбома для стихов.
— Придется вам потерпеть, — обращается к уткам младшая, как к детям. — До завтра.
— Завтра! — презрительно бросила ей высокая, и Станислав видит, что и дамы под вуалью способны сердиться. — Ты так капризна! Завтра ты, наверное, сюда не придешь. Завтра воскресенье, любая торговка может пойти в Стромовку.
Запах свежего сельдерея врывается в нежное благоухание орешника, локоть в бумажном свитере и багровая рука с четырехугольными обломанными ногтями, запачканными землей, заслоняют даму в боа.
— Поглядите-ка на нее, на эту чиновную спесь. Худы как щепка, ущипнуть не за что, а тоже важничают, — подбоченясь, говорит густым басом неестественно толстая в своих десяти юбках огородница, и оба призрака Королевского заповедника исчезают в аллее, желтеющей веерами листьев и разбросанными пятнами солнечного света. Баба с рынка прочно заняла их место. Она села у корзинки под зонтом и взялась за ножичек.
— Хотите кое-что узнать, молодой человек? — спросила она таинственно. — Скажу вам по секрету, мое золотое дитятко, что они — голь перекатная… Вы знаете, у меня два домишки в Нуслях, и не какие-нибудь, а четырехэтажные. И дочка вышла за доктора.
Вдруг здесь же оказывается служитель из судебного морга с пивной кружкой в руке и презрительно качает головой над Станиславом.
— Охота вам разговаривать с этакими бабами! Неужели не нашлось помоложе? Сейчас, кажись, вы побаиваетесь женщин? А? Вы просто спятили — да можно ли так относиться к этому? Надули бы вы ее сами, вам было бы легче, и с ней бы поквитались. Все мы там будем, так что ж из этого? Надо пользоваться тем, что нам дано. Все мы живем только раз. Нельзя быть таким привередой. Вот я, к примеру, обслуживаю холодильник — лед, уксус и все прочее, — а я не теряю вкуса к пивцу и свиной грудинке. У меня старуха, дети, кролики — мы чудесно живем рядом с мертвецами. Привычка.
— Вставьте меня в роман, проказник вы этакий! Не пожалеете, — подмигнул Стане вршовицкий железнодорожник в шапке набекрень, из квартала Эдем. — Пивных у нас, что грибов после дождя. Приходите, перебросимся в картишки. Наш брат никогда никого не огорчает, мы живем для людей, умеем с ними ладить. Приходите-ка поплясать на Марьянку, я закружу там всех красивых девчат с Вальдески. Господи! Мы тоже кое-что значим, нас ожидает пенсия. Казенный уголь и скидка на проезд. А если старуха моя ворчит, найдем себе получше.
— Боже, — сказал Станя, совершенно сбитый с толку, — королевский город, а сколько в нем швейков. — Но ведь Прага не только номера по порядку и численность населения. Что же такое Прага?
— Это ты узнаешь по звездам, — пробормотал, проходя мимо Станислава, странный человек с бородкой, слегка сутулый от пышно накрахмаленных брыжей вокруг шеи; следовавший за ним юноша нес какой-то неуклюжий металлический сектор на подставке. Под темно-синим небом, какое бывает под вечер, среди розового сада, стояло здание с тремя куполами, похожее на мечеть. Они собирались расположиться в нем с этим неудобным хламом. Человек с бородкой поднял голову, на лице у него заблестел золотой нос, и Станя понял: ах, вот это кто! Тихо Браге[43] пришел со своим секстантом наблюдать за небесным сводом из Штефаниковой обсерватории. Станислав совсем не удивился этому, околдованный июньским вечером. В сырой, свежескошенной траве благоухали розы, на небе цвета индиго стояла звезда. Двое влюбленных, прижавшись друг к другу так крепко, что у Стани занялся дух, шли спиной к нему вниз к вышке. Он не видел лица женщины, но по боли в сердце узнал Власту и хотел догнать ее. Тут у него над головой повернулся купол обсерватории, и в щель, напоминающую бойницу, на Прагу, как пушечное жерло, нацелился объектив телескопа, установленного на петршинской скале. Человек с золотым носом поднялся по приставной лестнице, Станя следом за ним приложился к окуляру: луч месяца, ударившись о шпиль Тынского храма, зазвенел металлом, и сердце Иржи Подебрадского,[44] погребенное под главным алтарем, начало биться — Станислав так хорошо все это видел издали. Чернели Град и собор; по небу плыла луна, ребенок в бледно-фиолетовом челноке засмеялся и протянул ручки к апельсинам. По небу плыла луна, на Страговском стадионе атлет метал диск, несметные толпы пражских юношей с восторгом смотрели на него. Вдруг между ними протиснулся продавец воздушных шаров и протянул палец вверх, показывая, что улетел шарик. Кондитерша в чепце взвешивала муку, медная чаша выскользнула у нее из рук, и Прага вздрогнула во сне. Полная лупа спряталась в облако, домовладелец сел на постели, черная рука тянулась к его часам на ночном столике. Поперек луны раскинулось прозрачное облако, молодая девушка примеряла миртовый венок перед бледно-зеленым, как вода, зеркалом, луна таяла, по синей Влтаве плыла пасхальная льдина, причастие в отроческой церквушке святого Георгия засветилось, и его окружило сияние, сияние… «А главное — сияние», — сказал Тихо Браге голосом Стани, и Станислав проснулся в неизъяснимом блаженстве.
После этой ночи он начал писать свои «Пражские новеллы» и, хотя делал вид, будто интересуется тем, что говорят о нем в библиотеке и дома, думал только о своих новеллах. Он отдался им с таким же увлечением и такой же скрытностью, как некогда отдавался своей любви к Власте.
Ничего не поделаешь, Станя отроду был немного ушиблен.
ЖУЧОК
Барышня Казмарова привычным движением хотела остановить звонок будильника, но, к ее удивлению, оказалось, что она не может повернуть голову влево. Болезнь была не опасная, но причинявшая неудобства. Она мешала причесываться, но больше всего барышня Казмарова боялась насмешить своих учениц, появившись в классе со свернутой на сторону шеей. Из-за неестественного положения головы она почувствовала давно побежденную внутреннюю дрожь, как в то время, когда она еще не стала любимицей класса, которую задаривают букетиками подснежников, и походила на необстрелянную дебютантку, оступающуюся на сцене от ужаса, что ее освищут. Учениц за партами было так много, а на кафедре, как у позорного столба, отданная на растерзание своре юных насмешливых глаз, — одинокая учительница. Прическа, кожа на лице, где, как назло, выскочил противный прыщик, бантик под подбородком, повязанный несколько криво, — ничто от них не скроется. Мальчики не так внимательны. Когда Ева Казмарова преподавала в Костелецком реальном училище, ей не приходилось так следить за собой, как в Пражской женской гимназии. Но зато как приходилось ей смотреть за мальчишками! Она тряслась от страха, что они изуродуют друг друга. Ева смертельно боялась распущенности учеников. Однажды, когда она дежурила, во время перемены передрались третьеклассники. Фачек и Медулан — оба ужасные забияки. Они так вцепились друг в друга, что не слышали, как она к ним подошла. Маленькая учительница кричала, грозила, даже удивительно, как она не заплакала, — в конце концов она была вынуждена обратиться за помощью в инспекторскую; до сих пор ей мерещится эта драка. Смотреть за мальчиками все-таки должен мужчина. С девочками справиться легче. Слава богу, она теперь преподает в гимназии имени Божены Немцовой. А главное — это в Праге, в столице, где так приятно затеряться. У Евы Казмаровой, дочери улецкого короля, не было никаких данных для наследной принцессы, которые как-то сами собой подразумеваются, — ни роста, ни изысканных нарядов, ни склонности к беспечной жизни. Нет, она спряталась за свои очки, покинув Улы, где каждый камень напоминал ей несчастную любовь к Розенштаму, она отказала всем женихам, которые готовы были жениться на ней лишь ради злосчастных отцовских денег, — от отца ей ничего не нужно. Она живет одна, маленькая учительница не от мира сего, в дождевом плаще и беретике, добросовестно работающая в школе. У каждого живого существа — собственная судьба, и дело только в том, чтобы найти свое место в жизни. Беспощадная быстрота, с которой отец в Улах пропускает людей через фабрику и выбрасывает вон, погубила бы ее. Она на своем месте в размеренной правильности расписания, за книгой, погруженная в родную литературу, в ласковом мире чешских «будителей»,[45] среди молодежи. Казмарова — человек доброжелательный и живет в мире со всеми. Только бы к ней не обратились с одним. Только бы у нее не спросила новая сослуживица: «А вы не родственница улецкому Казмару?» Она каждым нервом уже заранее ждет: вот сейчас спросят; она готова провалиться сквозь землю от такого вопроса. Ева хотела что-то значить сама по себе, а не быть тенью своего отца, который угнетал ее всю жизнь.