Метастазы удовольствия. Шесть очерков о женщинах и причинности - Славой Жижек
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Именно в этом смысле «всеобщее есть символ недостающей полноты»[272]: я могу соотноситься со Всеобщим как таковым лишь в той мере, в какой моя частная личность затруднена в себе, «неупорядочена»; лишь в той мере, в какой некое затруднение мешает мне «стать тем, что я уже есть». И как мы уже подчеркивали, доказательство per negationem[273] получается из взаимосвязи двух черт, определяющих фашистский корпоративизм: его одержимость образом общества как органической общины, в коей всякий ее составляющий должен «занимать свое место», его патологическое сопротивление абстрактной всеобщности как силе общественного распада, т. е. идее, что индивид может впрямую, независимо от его или ее места в общественном организме, участвовать в Общем (например, идее, что я располагаю неотъемлемыми правами просто как человек, а не только лишь как член определенного класса, корпорации и т. д.).
В абзаце из «Феноменологии», где «вейнингерианская» нота слышна безошибочно, Гегель формулирует это негативное отношение между Общим и Частным в точности apropos женщины как «внутреннего врага» этической общины:
Сообщая себе устойчивое существование лишь путем нарушения счастья семьи и путем растворения самосознания во всеобщее сознание, общественность создает себе внутреннего врага в том, что она подавляет и что для нее в то же время существенно – в женственности вообще. Последняя – вечная ирония общественности, – пользуясь интригой, изменяет общую цель правительства в частную, превращает его общую деятельность в произведение «этого» определенного индивида и обращает общую собственность государства в достояние и украшение семьи[274].
Отношения между Частным (семьей) и Общим (общиной), следовательно, не состоят в гармоничном встраивании семьи в более широкое сообщество, а опосредованы негативностью: индивид («самосознание») может соотноситься с Общим за пределами семьи лишь посредством негативного отношения к семье, т. е. «предательством» семьи, из которого вытекает распад семьи (эта негативность – в точности то, что корпоративистская метафора общества qua большой семьи стремится устранить). Как раз в этом смысле общество, его публичное пространство, «создает себя из того, что́ подавляет», на руинах семьи. И вот еще что поражает нас в процитированном высказывании Гегеля: он сам представляет как неотъемлемую часть диалектического движения то самое, что его критики старательно пытаются отрицать как его убийственное уязвимое место, а именно – что такое устранение [Aufhebung] никогда не происходит без определенного остатка: после «устранения» семьи в обществе семья не только не перестает существовать как непосредственное основание этого общества, но и негативные отношения между семьей и обществом отражаются в самой семье: в виде женщины, которая негативно откликается на общество – своей «вечной иронией». Женщина – циник, способный различать в напыщенных заявлениях об общественном благе личные мотивы тех, кто подобные заявления распространяет.
Может показаться, что Гегель попросту приписывает женщине узость частной точки зрения: женщина есть «внутренний враг» общественного, поскольку она неверно понимает истинный вес общих целей общественной жизни и способна мыслить их лишь как способы достижения целей личных. Это, впрочем, совсем не вся картина: как раз такое положение «внутреннего врага» общества позволяет случиться возвышенному нравственному поступку выявления внутренних ограничений точки зрения само́й общественной всеобщности (Антигона).
Вне фаллоса
В этой двойственности личной и общественной сфер коренится расщепление женщины на Мать и Проститутку. Женщина – не Мать и Проститутка: одна и та же женщина в сфере частного – Мать, а в сфере общественного – Проститутка, и чем больше она Мать в личной сфере, тем больше она Проститутка в публичной. Иначе говоря, как бы ни казалось на первый взгляд, разделение Мать/Проститутка не касается разницы содержания (позитивных характеристик, противопоставляющих эти две фигуры), а есть в чистом виде формальность, т. е. оно предписывает два определения, две модальности одной и той же сущности. Идеологические координаты этой разницы проясняются, когда мы соотносим их с расщеплением мужского на Авантюриста, разрушителя семьи в сфере частного, и Нравственного Героя в сфере публичного: женщина qua Мать (надежная поддержка семьи) предполагает противостояние мужчине qua неупорядоченному Авантюристу (в отличие от присущей женскому инерции и устойчивости, мужчина деятелен, устремлен вовне, превосходит самое себя, рамки семьи его ограничивают, он готов рискнуть всем – короче говоря, он есть Субъект); тогда как женщина qua неупорядоченная Проститутка (поверхностная, неустойчивая, ненадежная, сущность с обманчивым видом) противопоставлена мужчине qua силе нравственной надежности (мужское слово – закон, он есть воплощение надежной символической приверженности, обладает должной духовной глубиной в отличие от женского легкомыслия…). Так возникает двойное противопоставление: женская субстанциальная полнота против мужского Субъекта и женская Видимость против мужской Сути. Женщина символизирует вещественную полноту и мимолетность Видимости; мужчина – возмущающую силу негативности и непорочность Сути. Эти четыре понятия, конечно, – из Греймасова семиотического квадрата:
Как же Вейнингер смещает эти традиционные идеологические координаты? Здесь он опять близок к феминизму – именно в том, в чем кажется бо́льшим антифеминистом, чем «официальная» идеология. В противовес этой идеологии Вейнингер отрицает даже (ограниченную) нравственную ценность Матери, опоры семьи, и переформулирует традиционное расщепление: в мужчине видит самостоятельный духовный настрой и фаллическую сексуальность (падение в чужеродность), а в женщине – ее «истинную природу» (состоящую из, собственно, отсутствия этой самой природы: женщина «есть» лишь жажда мужчины и существует лишь постольку, поскольку притягивает его взгляд) и чужеродную, навязанную извне нравственность. Однако, если признать в онтологической Пустоте женщины ту самую пустоту, что определяет субъективность, подобное двойное деление преобразуется в Лакановы «формулы сексуации»:
● Двойственность женщины имеет истерическую природу, принимает форму непоследовательности ее желания: «Я требую, чтобы ты отказал моему требованию, поскольку это не оно» (Лакан). Когда, например, Вагнерова Кундри соблазняет Парсифаля, на самом деле она хочет, чтобы он не поддавался на ее авансы, и разве это препятствование, этот саботаж ее собственного намерения не сообщает нам, что нечто в ней сопротивляется власти Фаллоса? (Сам Вейнингер говорит о смутном стремлении женщины к свободе, желании сбросить иго Фаллоса самоуничтожением.) Ужас мужчины перед женщиной, столь глубоко отметивший Zeitgeist[275] на рубеже XIX–XX столетий, от Эдварда Мунка до Августа Стриндберга и Франца Кафки, являет себя как ужас перед женской непоследовательностью – женской истерией, травмировавшей этих мужчин (и отметившей рождение психоанализа): она столкнула их с непоследовательной чередой масок (истерическая женщина мгновенно переходит от отчаянной мольбы к жестокой, пошлой насмешливости и т. д.). Эту тягостность сообщает невозможность различить за масками связного субъекта, манипулирующего ими: за многочисленными масками нет ничего или, в лучшем случае, ничего, кроме бесформенной, вязкой материи – жизненной субстанции.
Довольно помянуть знакомство Эдварда Мунка с истерией, которое запечатлелось в нем столь глубоко. В 1893 году Мунк влюбился в красавицу-дочь виноторговца из Осло. Она висла на нем, но он боялся этой мощной связи и тревожился за работу, а потому бросил ту женщину. Однажды бурной ночью за ним прибыла лодка: сообщали, что его подруга на грани смерти и желает напоследок поговорить. Мунка это глубоко тронуло, и он без промедления отправился к ней домой, где обнаружил ее в спальне при двух зажженных свечах. Однако, стоило ему приблизиться, как она восстала с кровати и принялась хохотать: вся сцена, как выяснилось, – обман. Мунк развернулся и собрался уйти; в этот миг она пригрозила, что застрелится, если он ее бросит; достав револьвер, она ткнула его себе в грудь. Когда Мунк потянулся, чтобы вырвать у нее оружие, убежденный, что и это все игра, револьвер разрядился и ранил его в руку…[276] Вот нам пример истерического театра во всей красе: субъекта ловят на притворстве, в котором то, что кажется смертельно серьезным, оказывается фальшивкой (умирание), а то, что представляется всего лишь жестом, оказывается смертельно серьезным (угроза самоубийства)[277]. Паника, охватывающая (мужского) субъекта, который сталкивается с подобным театром, выражает ужас перед тем, что за множеством масок, отпадающих, словно шелуха с луковицы, ничего нет – нет окончательной женской Тайны.