«Контрас» на глиняных ногах - Александр Проханов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он хотел им все это сказать. Но лишь прижал руку к сердцу, произнес:
– Люблю вас, братья. Спасибо, – и выпил полыхнувший голубым стаканчик.
Так сидели они, пока синий клубочек в руках солдата не смотал на себя всю нить, а фитиль в керосиновой лампе начал коптить и гаснуть.
– Пора отдыхать, – сказал хозяин, вставая. – Вы ляжете в доме или на воздухе?
– Сержант Ларгоэспаде оставил тебе свой гамак. – Сесар приобнял Белосельцева. – Хочешь лечь в гамаке?
Они вышли в сад, окруженный темнотой недвижных огромных гор, среди которых было несметное сверкание звезд. Сесар привязал гамак между двух стволов, пробуя прочность веревки.
– Этой ночью наши люди пойдут в Сальвадор, – сказал он, прислушиваясь к высоким дуновениям ветра, от которого по звездам бежала сверкающая волна. – В пяти километрах отсюда стоит батарея минометов. Она нанесет по Гондурасу огневой удар. Их пограничники и отряды «контрас» устремятся к месту удара, обнажат границу. В это окно, пока будет длиться удар, наши солдаты уйдут в Гондурас. Они – добровольцы, герои. За ними будет погоня. Их станут травить собаками, гонять вертолетами. Некоторые погибнут в болотах. Некоторые останутся в Сальвадоре воевать вместе с нашими братьями. Пускай им сопутствует удача.
Они стояли под деревьями сада, над которым ветер колыхал покрывало с разноцветными звездами.
– Я немного пройдусь перед сном, – сказал Белосельцев.
– Я тебя провожу.
– Нет, я один. Отдыхай.
– Тогда возьми вот это. – Сесар расстегнул, снял с себя, протянул Белосельцеву свой толстый военный ремень с медной скобой, на которой висела кобура с пистолетом.
Белосельцев помедлил. Принял ремень, испытав мгновенную благодарность к председателю Эрнесто, поделившемуся с ним своим хлебом, к сержанту Ларгоэспаде, поделившемуся гамаком, к Сесару, поделившемуся оружием.
Он шел по улице, тихой и темной, мимо погашенных окон. Ни звука, ни шороха. Дневная жизнь устранилась, и открылась ночная, будто проступило иное, невидимое днем бытие. Камни мостовой выделялись огромно и тускло, не связанные с городком, с его дневной планировкой. Древнее, неисчезнувшее было здесь, рядом. Звезд не стало. Из-за гор приплыли тучи, и в них полыхали зарницы. Открывался туманный прогал, дергалось и пульсировало ртутное великанье око и гасло. И снова тьма. И опять бесшумный багровый сгусток взрывался в тучах, удалялся и гас, будто по небу пробегала долгая судорога. Мелькнул светлячок и исчез. Возник, мягко, молча замигал перед ним, увлекая, зазывая. Предлагал ему иной, помимо улицы, путь, в иное измерение. Перелетел невидимую изгородь и канул.
Белосельцев шел, ощущая ночную жизнь как другое, открывшееся пространство и время. Где-то рядом неслышно собирались в опасный поход солдаты, готовились взвалить на себя тяжелые тюки с оружием и по скользкой невидимой тропке, через ручей, по остро пахнущим ночным цветам пойти и исчезнуть. Выпасть навсегда из дневного пространства и времени, переселиться в несуществующий мир и навеки исчезнуть, оставив в земном бытие обломленный стебель цветка, отпечаток стопы на тропинке.
И, как это часто бывало, чувство таинственности посетило его. Таинственным, требующим отгадки казалось его появление здесь. И движение вещего голубого клубочка в осторожных солдатских руках, мотающего нить судьбы. И девичьи воздетые руки, возносящие молитву. И нимбы на стене, нарисованные ударами пуль. Иное бытие было рядом, проступало сквозь дневные заботы и страсти. Увлекало в себя, таило великую отгадку его, Белосельцева, судьбы. Той, что водит его по землям, сталкивает с людьми, награждает зрелищами и познаниями. Но они вдруг превращаются в обман и иллюзию, удаляют от чуда, от которого он уклоняется, как уклонился от светлячка, посланного кем-то ему навстречу.
Эта таинственность постепенно обернулась тревогой, чувством поминутного выпадения из жизни, невозможностью понять и постигнуть. Что она, эта жизнь? Она ли ему дана или он ей? Она ли создана во имя него, чтобы дарить картинами стран и земель, любовью женщин, разлуками и страданиями? Или он со своими любовями, непониманием, ожиданием смерти нужен ей для чего-то? Для какой-то непостижимой цели, не присутствующей здесь, в этом мире, перенесенной в иное, недоступное ему бытие? И ему предстоит исчезнуть, так и не отгадав эту цель?
Он вышел на площадь и стоял, вглядываясь в столб колокольни среди мигания бесшумных зарниц.
Кто-то тихо коснулся его руки, вложил свою руку в его. Он испуганно оглянулся. Рядом с ним стоял мальчик-альбинос, что днем отрешенно и слепо укрывался в тени банана. Теперь, при вспышке зарницы, лицо его было оживленным и острым, в глазах появились зрачки. Он смотрел на Белосельцева внимательно и серьезно. Принадлежал все к той же, ночной, невидимой при солнечном свете жизни, которая с приходом темноты обнаружилась.
– Ты что? – спросил Белосельцев, не отнимая руки. Мальчик молчал. Смотрел все так же серьезно и тихо. – Забыл, как тебя зовут.
Тот не ответил. Ночная жизнь не имела названия. Пролетевший светлячок, древние камни, полыхнувший в небе пучок электричества, этот белесый мальчик – все были едины. Звали за собой Белосельцева. Хотели, чтобы и он потерял свое имя. Стал, как они.
– Какой ты стих сегодня читал? – Белосельцев был готов откликнуться на этот беззвучный призыв. Готов был сбросить изнурительное обличье и имя, свою сотворенность. Ступить в это безымянное ночное пространство, которое присылало гонцов. Медлил, страшился.
Мальчик осторожно освободил свою руку и быстро, легко пошел. Побежал от него, как гибкий ночной зверек, шурша травой, белея головой. Растворился в ночи.
Белосельцев вернулся в дом. Там уже спали. В саду под деревьями висели два гамака. В одном из них, наполняя его литой тяжестью, спал Сесар. Не шевельнулся при его прибижении. Другой гамак оставался пустым.
Белосельцев снял башмаки. Стянул ремень с кобурой. Повесил на сук рядом с камерой. Забрался в гамак, пробуя его прочность и зыбкость. Покачиваясь, обрел равновесие, вверяя земному притяжению свое усталое тело. Оно расслаблялось, равномерно, по всей длине распределяло усталость, передавая ее сквозь тугой шпагат и брезент в ствол дерева, в корни, в землю. Лежал, чувствуя, как стекает в землю усталость, и ждал, когда загрохочут вдалеке минометы.
Он забывался коротким, переходящим в видения сном. Ему чудилось, что гамак висит над провалом, прикрепленный к вершинам двух порубежных гор, и тихо раскачивается. Глубоко внизу струится ночной ручей, дышат камни кладбища. Над головой свиваются белые и голубые клубки бесшумных молний. Он качается высоко над землей, чувствуя сквозь шнуры напряжение и дрожание гор, струнный гул неба.
Просыпался, смотрел из гамака на близкую листву дерева, толстую развилку суков, в которых топорщилось старое птичье гнездо, озаряемое вспышками неба. Ему вдруг показалось, что кто-то думает о нем в этот час. Кто-то стремится его отыскать, окликает, потерянного, среди бессчетных жизней, посылает свою женственность через пространства вод и земель. Быть может, первая любовь, позабытая, превратившаяся в миф о любви, случившейся не с ним, а с иным, уже исчезнувшим человеком, носившим когда-то его имя. Быть может, это она, в минуту озарения или боли, бог знает по какому наитию вспомнила его, на один только миг, и тут же забыла. Но мысль ее полетела, заглянула во все уголки земли, отыскала его здесь, в военном гамаке, на границе двух враждующих стран. Опустилась на дерево, в старое птичье гнездо, не давала уснуть.
Его первая любовь, девушка-археолог, приехавшая из Ленинграда во Псков, в его «озерный скит», где он скрывался от цивилизации, реставрировал с другом церковь, собирал народные песни. Она поставила свой этюдник с наивной сырой акварелью на берегу, мимо которого он плыл в своей лодке. Их первая встреча напоминала два легких счастливых ветра, дунувших навстречу друг другу, положивших на воду два солнечных летучих пера. Его любовь, как он ее потом понимал, была внезапным пробуждением дремавших в нем непочатых сил, мгновенным обретением удивительных знаний. Он стал вдруг остро чувствовать прозрачность и бесцветность воды, которую она протягивала ему в металлической кружке, зачерпнув из ключа. Ослепительную зелень травы с огненно-красной земляникой, на которую опускалась ее легкая босая стопа. Дымчатость льда, в который вморожены воздушные пузырьки и коричневое крылышко бабочки – той, что летом билась о стекло их светелки. Он вдруг обрел обоняние такой остроты, что в смоляных ароматах леса улавливал близкого, лежащего в вереске лося. Сказал ей об этом, и огромный зверь, красный, дышащий, встал из болота, долгоного, с хлюпаньем побежал. Благодаря ей он открыл тончайшие, неявные связи, существующие в мироздании. Алых буквиц в рукописной старинной книге и умирающей тихой колхозницы, еще молодой, угасающей от неизлечимой болезни. Зеленых щук, вылетающих из озера на блесне, падающих на мокрое грохочущее дно лодки, и старинной, набитой телегами дороги, помнящей обозы купцов, этапы колодников, крестные ходы богомольцев. Все читаные и слышанные мудрости – бабушкины фамильные предания, «Севастопольские рассказы» Толстого, фрески Грановитой палаты, перламутровая пуговица с материнского платья – все, утратив отдельность, сложилось в целостный мир, сходилось к единому центру, к ней, его любимой и милой. От нее, спящей на тенистой веранде, тянулись лучи к зонтичным цветам под окошком, к песням косцов, проплывавших в красной лодке по озеру, к томику Пушкина, что лежал на столе рядом с ее пояском.