Там, где престол сатаны. Том 1 - Александр Нежный
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– И Господь, – перебил его о. Петр, – явит Свою силу, сотворением чуда ответив на дерзкий человеческий вызов. Так полагаешь?
– Так! – не замедлил с ответом старший брат.
– А не думаешь ли, что это всего-навсего овладевшее тобой искушение? Мечтание твоей оробевшей души, которой в нынешних испытаниях нужна поданная ей совне помощь? Твой страх перед чашей, нас все равно не минующей? Колька-то наш как раз от чаши и сбежал.
– Ты меня с ним не сравнивай! – протестующе воскликнул о. Александр. Сангарский звонарь на него с изумлением покосился.
– Ты не бежишь. Ты прячешься. Ты от чаши надеешься заслониться чудом. Но чудо – это великая милость Божия, это его ободрение слабым человекам по ничтожности их веры, стократ меньшей, чем даже горчичное зерно. Это, наконец, знак Его прощения и примирения с ними. Христос любит – и потому исцеляет. Он прощает – и воскрешает. Сострадает – и питает. А ты глянь-ка вокруг: мы голодны, больны и мертвы. Нет, Саша, нет, – покачал головой о. Петр, – замысел Божий о нас неисповедим, как и пути Его, но худым умишком моим я соображаю, что пока чашу не изопьем, чуда не дождемся.
Брат-священник брату-священнику хотел было возразить в том смысле, что между чашей, которую, безусловно, ни одному жителю сей несчастной страны – разумеется, честному перед Богом и собственной совестью жителю-христианину – избежать не удастся, ибо на то, судя по всему, имеется ясно выраженная в череде последних событий Божественная воля – между чашей и чудом, которое есть чудо прежде всего потому, что не обусловлено никакими причинно-следственными связями, нельзя устанавливать какую-либо зависимость. Иоанн-тайновидец нам говорит, что Бог есть Дух, а Дух, прибавляет он, дышит, где хочет. И, стало быть, чудо как Божественное опровержение надменного человеческого своеволия было бы в нашем случае не только чрезвычайно уместно, но и в высшей степени закономерно!
Однако едва о. Александр принялся с воодушевлением излагать брату свои доводы, как возле раки зазвучали громкие голоса. Послышались даже крики членов комиссии, ничего хорошего не сулившие выступившему в защиту святых останков отцу благочинному, поддержавшему его о. Иоанну Боголюбову и всем собравшимся в этот час в соборе священникам, монахам и паломникам.
– Чего не трогать?! Кого не трогать?! – надсаживаясь, орал Ванька Смирнов. – Симу вашего? Там не Сима, и не кости его, там небось тряпья понапихано. Мощи! Нетленные! Как же! Гниль всякая. Дурили простой народ, сосали из него копейку… Будет!
Пробовал его вразумить о. Иоанн и говорил, что вскрывать гроб и тревожить покой усопшего угодника Божия не только грешно, но и бесчеловечно. Вот коли бы прах отца твоего родного какие-то чужие руки принялись извлекать из могилы и ворошить – разве не больно было бы тебе? Разве не страдала бы твоя душа? И разве не томила бы тебя вина за то, что дорогие тебе останки ты попустил сделать предметом праздного любопытства посторонних и равнодушных людей? А для нас, верующих, преподобный все равно что отец. И даже больше, чем отец.
– Нашему рабоче-крестьянскому делу, – изрек Ванька, – не могут быть помехой даже родители, живые они или уже помершие. Верно я мыслю, товарищ Рогаткин?
И председатель комиссии товарищ Рогаткин Ваньке в ответ снисходительно кивнул.
Ввязался Марлен, первый коммунистический поэт губернии.
– Великая французская революция упразднила христианство как религию лжи и затемнения трудящихся масс. И мы, – потрясая зажатой в кулак тетрадью, воскликнул он, – вслед за Марксом объявляем религию опиумом для народа и приступаем к ее окончательному искоренению. И если вы, – грозно бросил поэт о. Иоанну, – будете нам мешать и сопротивляться, мы вас сметем!
– Арестовать их, и дело с концом! – ясно и твердо предложил один из членов комиссии, обладатель зычного голоса и пышных черных усов.
Товарищ Рогаткин улыбнулся маленьким ртом, а отец благочинный заметно побледнел.
– Батюшка Симеон! – громко вскрикнула вдруг юродивая Паша. – Не брани ты меня, дуру горькую. Не доглядела!
Тотчас кинулись успокаивать ее скорбеевские сестры, и Пашенька теперь лишь бормотала что-то и горько улыбалась, почти повиснув на их заботливых руках.
– А если все-таки… – обреченно произнес о. Михаил Торопов и, запнувшись, продолжил. – То у нас… у духовенства и верующих к вам такие… – он помедлил, решился и выговорил, – …требования. Первое: священные останки вынимают из гроба только священнослужители. Он, – указал благочинный на о. Иоанна Боголюбова, – и он, – кивнул о. Михаил на иеромонаха Маркеллина, который, понурившись, стоял возле раки. – Второе: после вскрытия и осмотра останков привести все в прежнее положение. И третье: не фотографировать.
Три непременных условия отца благочинного вызвали новые негодующие возгласы членов комиссии. Опять раздались призывы ни минуты не медля арестовать всех попов и монахов. Поближе к раке угрожающе подтянулись милиционеры.
– Конфискуем мощи, – объявил Ванька Смирнов, и у старца Иоанна Боголюбова оборвалось сердце.
Увезут. И где их искать потом? И найдем ли? В душе верующего народа он до скончания века покойно будет почивать, это так. Но неужто никогда нельзя будет к нему прийти? И с ним поговорить? И все свои горести ему исповедовать? Не сам ли преподобный незадолго до светлой своей кончины просил, чтобы к нему на гробик ходили, и всё горе с собой приносили и, как живому, обо всем рассказывали? Где гробу его отныне будет место? Горло сжималось от непролившихся слез.
Знаменитый же в пределах губернии поэт обличил махровую реакционность и темноту, проявившуюся в стремлении запретить фотографирование. Вскрытие так называемых мощей так называемого святого Сергея Радонежского в Троице-Сергиевой лавре заснято было даже на кинопленку, дабы трудящиеся Советской России не только в наши дни, но и много лет спустя могли наблюдать за разоблачением векового церковного обмана.
– Товарищ специально прибыл к нам из Москвы! Из РосТА! Его фотографии запечатлят историческое событие и нас, его участников. Товарищ! – позвал он фотографа, уже приладившего свой ящик на треногу. – У вас все готово?
– Полный порядок! – весело отозвался парень в кожанке. – Alles gut!
– Меня засними! – поспешно встал возле раки Ванька Смирнов, выпрямился и застегнул ворот гимнастерки. – Товарищ Рогаткин, идите! – уставившись в круглый глазок аппарата и не поворачивая головы, позвал он. – Перед началом работы. На память.
Товарищ Рогаткин детской забаве усмехнулся, но подошел. С ним рядом пристроился и важно наморщил узкий лоб Епифанов Федор, он же Марлен Октябрьский. И член комиссии с усами. И другие. Позади всех возвышался доктор Долгополов, пряча за спиной руки в черных перчатках. Фотограф согнулся, накрылся темной накидкой и вместе со своим аппаратом стал похож на коня – правда, о пяти ногах.
– Не двигаться! – скомандовал он. – Даю большую выдержку! Все глядят в дырочку и не моргают! Ein, zwei, drei!
Застыл с вытаращенными глазами Ванька; товарищ Рогаткин, председатель комиссии, не без усилия (видно было) сохранял на молодом гладком лице легкую улыбку; достойный смертной казни автор чудовищных (по мнению о. Александра) стихов с таким усердием вперил суровый взор в объектив аппарата, словно сквозь это маленькое круглое стеклышко явственно различал потомков, отвечающих ему благоговейным взглядом. Все остальные были в том же роде. Только доктор Долгополов пренебрег призывом посланца Москвы и, потупившись, пристально рассматривал выложенный узорчатыми плитками пол собора.
– У-у… Ух! – ночным филином внезапно крикнул мальчик. От плеча к плечу качнулась его голова. – У-у… Ух!
И Ванька моргнул, и у товарища Рогаткина отвердел маленький рот, и поэт, дернувшись, выронил из рук свою тетрадь.
– Напугал… Ч-черт, – в наступившей тишине чистосердечно признался член комиссии с пышными усами.
При упоминании нечистого отец благочинный немедленно перекрестился. А фотограф, откинув накидку и явив всем огорченное лицо, сообщил:
– Снимку – крышка, пластинка – псу под хвост.
Правая бровь председателя комиссии полезла наверх, а на лбу прорезалась морщина.
– Это что такое? – ни к кому непосредственно не обращаясь, тихо промолвил он. – У нас тут мероприятие советской власти или зверинец? А ну, – он поманил рукой старшего милицейской команды, – товарищ Петренко… Всех беспокойных отсюда вон.
Негодующим ропотом тотчас ответили богомольцы.
– На хворого мальчонку чего злобиться! – всех громче возмущалась высокая тощая старуха в черном платке. – Ведь издалеча его отец с матерью-то сюды, к преподобному, привезли… Ты говорила, я запамятовала, с каких вы мест будете?
Глотая слезы, тихо ответила ей мать бедного мальчика, старуха же громогласно объявила:
– Из Мурома! Поди-ка доберись оттудова до Шатрова с больным-то малым на руках! Да зимой!