Там, где престол сатаны. Том 1 - Александр Нежный
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Отец Симеон (опускаясь перед настоятелем на колени): Ты пастырь. Слово твое, как жезл указующий, и посох, как бич, всем страшный. Но не употребляй силу твою напрасно и не позволяй пустым наветам отвлекать путников, следующих в вечность.
Игумен (хмурясь): Об этом ты зря. Ежели в обители, мне Богом и двумя властями вверенной, не будет должного порядка – меня тогда из настоятелей следует гнать в три шеи. У нас же пока все слава Богу. Все тихо, все хорошо. Ты с братией за трапезу давно не садился. Приди-ка. Сахар на столе. Чай. Ты чай когда-нибудь пил? Сахар пробовал?
Отец Симеон (тихо, не поднимаясь с колен): Мне снити моей довольно.
Игумен (честно борется с охватившем его раздражением; крупные черные горошины четок быстро проскальзывают между большим и указательным пальцами его правой руки): Не монастырю – себе славы ищешь. Молчи! (Он кричит, хотя Симеон даже не пытается возражать ему, с опущенной головой по-прежнему стоя на коленях.) Я не покладая рук, без сна, без отдыха… Труд мой безмерный мне за молитву неустанную будет зачтен. Баню построил? Построил. Подворья в Москве, Тамбове и Арзамасе открыл? Открыл. Водопровод провел? Провел. Капитал в банк положил? Положил. Колокол в тыщу с лишним пудов отлил? Отлил. Успенский собор расписал? Расписал. Старую Предтеченскую церковь сломал? Сломал. Новую на ее месте поставил? Поставил. (Всякий раз, задав вопрос и разрешив его утвердительным ответом, он передвигает на четках очередную горошину. Отцу Иоанну пришла в голову соблазнительная мысль, что игумен Нифонт пользуется четками как счетами, дабы в списке подвигов, с которым настоятель явится на небеса, не оказалось досадных упущений.) Но что такое наши дела в сравнении с твоими? (В голосе настоятеля ясно слышна насмешка.) Ты у нас Симеон Столпник и Авраамий Печерский, затворник – един в сих лицах обоих. Ты с Царицей Небесной собеседуешь, у нас же в этакую высь дух не воспаряет. И медведя, говоришь, в монахи мог бы постричь, окажись под руками ножницы? Шутник. О твоих шутках хоть Синоду пиши.
Отец Симеон (со слабой улыбкой): Он кроткий.
Игумен (гневно): Кто кроткий? Синод?!
Отец Симеон (с той же улыбкой): Медведь.
Игумен (с досадой махнув рукой): И правильно ты сделал, что от игуменства отказался. Не по Сеньке шапка. Да ты встань, встань с колен-то! Я, чай, не епископ. Ну давай, давай, отец Симеон, руку, я тебе подмогну.
Он помогает преподобному встать на ноги и даже поправляет ему котомку.
Игумен (все еще раздраженно, но уже мягче и с удивлением): Да в ней никак пуда два, не меньше! Ты в ней камни что ли носишь?
Отец Симеон (кивает): Камни.
Игумен (вне себя от изумления): Зачем?!
Отец Симеон (кротко): Томлю томящего меня.
Игумен (взглядывая на Симеона, как взрослый человек – на малое дитя): Мои камни на весах Господа потяжелее твоих будут.
Симеон согласно кивает.
Игумен (пальцы его правой руки принимаются яростно тереть и мять одну и ту же бусину четок): Послушание паче поста и молитвы. Без послушания монастырь не стоит. Ты завтра же, отец Симеон – слышишь?! – завтра же! Либо в больницу, либо в келию. Выбирай!
Игумен резко поворачивается и уходит. Но, вспомнив что-то, останавливается и громко и гневно кричит: Строевой лес в Скорбеево возишь! Кряжи! Тайно! Гляди, отец Симеон, суда дождешься!
Преподобный смотрит ему вслед, глубоко вздыхает и шепчет: Ах, ваше высокопреподобие, отец-игумен! Какие кряжи. Два столбика для мельницы…
Тайнозритель этой сцены, о. Иоанн едва не плакал от жалости к преподобному. Царствующая в мире несправедливость не обошла стороной и Шатров и угнездилась в сердцах братии, охотно возводившей на Симеона всевозможные клеветы – от обвинений в покраже монастырского леса до вслух высказываемых предположений о его вовсе не духовной, а самой что ни на есть плотской связи с некоторыми дивеевскими сестрами. А у него, у девственника, в своей келлии имевшего всего одну икону – Божией Матери, но не с Младенцем Иисусом и еще даже до Зачатия Его, а в непостижимый человеческому разуму миг «архангельского обрадования», неземной вести об избрании Ее Пречистым сосудом Святого Духа, – у него была в Скорбееве лишь небесная невеста, Маша Милюкова, девятнадцати лет умершая схимонахиней Марфой и в горнем мире, по словам преподобного, ставшая игуменией дивеевской обители. Ах, отцы и братья, сколь низок бывает человек, даже и в монашеском чине!
В черных одеждах черное сердце.
«Папа!» – словно издалека услышал о. Иоанн. Но грезилось ему так сладко и больно, что он лишь едва приоткрыл глаза и тут же смежил отяжелевшие веки, не разобрав, кто из двух сыновей его звал: Александр или Петр.
Или Колька с ним навсегда прощался?
Зато он успел увидеть покрытое снегом поле, кусочек светлого бледного неба над ним и понял, что наступило утро. Из леса выплыл навстречу глухой звук колокола.
– Подъезжаем, – утешил о. Иоанн сидящего бок о бок с ним папу, о. Марка, старца девяноста лет. Облегченно вздохнув, тот обратил к сыну лицо с запавшими голубоватыми висками.
– Скорей бы, – слабо вымолвил старец Боголюбов, – сил моих нет, Ваня. Не по годам мне дорога эта стала.
– Папа! – обнимая о. Марка за худые острые плечи и целуя в холодную щеку, воскликнул о. Иоанн. – Вам потерпеть осталось самую малость. Ведь радость какая! Отца Симеона прославлять едем. Кто думал, что такое случится?
– Я думал, – едва слышно ответил папа. – И другие… Многие ждали.
Раннее июльское утро было еще прохладно, но и ясное, без единого облачка небо, и поднявшееся над лесом слепящее и уже горячее солнце, и пыль, серым хвостом волочащаяся за коляской, – все предвещало безветрие, сушь и жару. Отец Иоанн с тревогой подумал о том, что тяжко сегодня будет папе в густой толпе богомольцев, бессчетно нахлынувших в Шатров со всех концов России. В последний год в папе заметно угасала жизнь. Он слабел, мало ходил, а добравшись до храма, неподвижно сидел в алтаре и вставал только к Чаше. Но вчера велел сыну непременно отвезти его в Шатров: на последнюю панихиду о Симеоне-монахе и первый молебен о Симеоне-преподобном.
Солнце всходило, становилось все жарче, и душа томилась в предчувствии великого события. Вдруг обжигало холодом, брезжило серое зимнее утро, и о. Иоанн не без усилия припоминал, что он снова едет в Шатров, но уже не с папой, а с двумя сыновьями, и что третий и младшенький исчез из града Сотникова, нанеся родному отцу беспощадный удар в самое сердце, и что причина, побудившая их ни свет ни заря отправиться в монастырь, также может быть названа великой, только на сей раз в некоем тайном и грозном смысле. Сегодня преподобного разденут, вытащат наружу дорогие косточки, посмеются и увезут. «Зачем?!» – неслышно вздохнул о. Иоанн. Он даже руки простер к тем, кто задумал взломать Симеонов гроб.
Свои, сотниковские, были среди них. Дорогие вы мои! Вы все тут собрались русские люди. Тебя, Алексей Ильич, я младенцем крестил. Детское благоговение твое помню, с которым ты прикладывался к святым иконам и к животворящему и нас спасающему Кресту. Лепету твоих признаний в первых провинностях я внимал и, недостойный иерей, властью, данной мне Господом, отпускал тебе отроческие твои грехи. А ты, Никифор Денисович? Помнишь ли, как я венчал тебя с супругой твоей, Катериной Юрьевной, теперь этот мир покинувшей? И как отпевал ее, провожая в мир горний, туда, где принял Господь ее светлую душу? И ты, доктор, зачем ты здесь? Ты добрый человек, хотя в Бога не веруешь. Чему ты будешь свидетель у гроба сего? Обману? Нет там никакого обмана. Там прах бесценного для нас человека, при жизни бывшего для России негасимой свечой, а по кончине ставшего на Небесах неустанным молитвенником за бедное наше Отечество. Разве мы не знали, что тление коснулось старца? Разве утверждал кто-нибудь, что Симеон лежит в неповрежденной плоти? Разве было когда-нибудь сказано, что земля в целости сберегла преданное ей его тело? Плоть истлела, но дух животворит. Глянь, доктор, непредубежденным оком и увидишь, сколь многие страждущие от святости Симеоновой получили помощь, иные же – и совершенное исцеление.
Кланяемся не мощам, а чудесам. Отец мой, иерей, а в ту пору – диакон Марк Боголюбов, сам был свидетель, как одна неутешная мать принесла Симеону согнутое в три погибели полуторагодовалое дитя и как преподобный, проведя ладонью по его спинке, ребеночка распрямил. И генерала видел, с мундира которого, будто сорванные осенним ветром листья, вдруг осыпались все ордена, заслуженные не отвагой и трудами, а лестью и ласкательством к сильным мира сего. Однажды в ночи и мне явился в белом своем балахончике и предрек о новорожденной моей дочери Полине, что до года не доживет. Так и случилось. Десяти месяцев от роду прибрал ее Господь, оставив меня с тремя сыновьями. Теперь стало их у меня двое, а третий, Колька, вчера из города ушел неведомо куда, и более я его никогда не увижу.