Что с тобой случилось, мальчик? - Владимир Файнберг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И через два дня отвела к знакомому психиатру в диспансере, уговорила поставить на учёт, оформила какие‑то бумаги. Вскоре я оказался в школе–интернате для идиотов.
Потом мне приходилось бывать в местах и похуже этого интерната, но именно тогда я, маленький третьеклассник, понял, что за мир, куда я попал. Мир, где родители предают своих детей.
Врачи и учителя орали на несчастных дебилов, оглушённых таблетками, на всех этих писунов, косых, пускающих слюни…
Я не проглотил ни одной таблетки. Тайком выплёвывал. Благодаря тебе я прожил в этом заведении только трое суток. Но я их запомнил навсегда. Если б ты знал, какими длинными они мне показались!
После уроков нас выводили во двор. Там был обнесённый металлической сеткой пятачок. Туда набивали детей, а потом дверца запиралась, мы должны были «гулять» под надзором «воспитателя», который стоял снаружи клетки, курил и покрикивал на нас.
Шёл мокрый снег, под ногами была снежная каша. Мы толклись там, замерзая.
Представь себе, когда ты появился в этом дворе, подбежал к решётке, к воспитателю, я сразу понял, что ты меня вызволишь, но даже не обрадовался. Все во мне было убито, онемело.
Помню, как ты требовал, чтоб меня немедленно выпустили из этого, загона, как бегал к заведующей, как дверь наконец отперли. Помню, как сидел в приёмной, согревался и слышал, как ты спорил в кабинете, как выходил к секретарше подписывать какую‑то бумагу.
А толку что? Мать всё равно не отдала меня тебе. Наоборот, устроила скандал за то, что увёз из интерната. Снова запретила брать на субботу–воскресенье. Перевела в другую, уже третью в моей жизни школу, где я проучился до седьмого класса.
Теперь мы виделись только во время летних каникул.
Тебе, конечно, будет обидно, но все твои старания, все путешествия, которые ты устраивал, вызывали во мне лишь злобу.
Помнишь то лето, когда тебя пригласили на раскопки в Осетию? Вот фотография, наклеиваю и её, чтоб как следует вспомнил.
Видишь, на фоне горы археологи, окрестные жители и ты, который нашёл своей ладонью могилу до нашей эры. А сзади, из‑за чьего‑то локтя, высовываюсь я в своей панамке.
Ты тут самый главный. Тебя все уважают, удивляются. Я тоже гордился тобой.
В тот день к вечеру я ушёл с местными ребятами на горную речку, хоть ты мне и запрещал. Не помню её названия. Они стали купаться там, где тихо, вроде запруды.
Ты ничего не видел, сидел на берегу в крестьянском доме со своими археологами над планами и чертежами. Тебе было не до меня. Никому не было до меня дела. Кончался август. Наступало время ехать в Москву, снова ходить в школу, где меня дразнили «асфиксия», потому что мать и здесь объяснила, что я вроде не
такой, как все, чтобы мне оказали снисхождение, меньше с меня требовали.
Учителя просто махнули рукой, терпели, ставили тройки, переводили из класса в класс, потому что у матери оказалась очередная знакомая в роно и какие— то справки.
Все на меня махнули рукой. И вот когда я плавал с ребятами и почувствовал, что течение закрутило, выносит из запруды прямо в реку, грохоча, несёт среди обломков скал и валунов, я не испугался. Даже захотел утонуть. Или чтоб разбило о камни.
Так хорошо, когда тебя несёт и ничего не надо делать.
Это не я, а моя рука сама схватила за нижнюю ветку куста, растущего у воды. А потом по берегу побежали пацаны и взрослые, вытащили, привели к тебе.
Ты, как Кутузов в избе, сидел со своими археологами.
Помнишь, ты вскочил, прижал к себе меня, мокрого, замёрзшего? Совсем не ругал за то, что я полез в реку. И всё равно я чувствовал твою досаду, чувствовал, что испортил тебе настроение, помешал.
И от этого мне стало приятно.
Так и тянулась такая жизнь, которую и жизнью‑то назвать нельзя. Утром мать торопливо сплавляла меня в школу; днём я приходил и, если она была на работе, сам грел себе суп, вермишель с нарезанными кружочками докторской колбасы (всегда на обед одно и то же) и должен был идти гулять или садиться за учебники.
Но зачем было делать уроки? Как говорили учителя, я не знал основ, и поэтому математика давно казалась тарабарщиной. И все остальное, кроме географии, тоже не интересовало.
Да к чему я это пишу? Ты и сам все знаешь.
Теперь, вместо того чтоб путешествовать по коре тополя, я вставал на диван и путешествовал по большой карте мира, которую ты подарил мне на день рождения. Она висела над диваном.
Или листал разные детективы, они появлялись у нас без конца — любимое чтение матери. Или включал телевизор.
Мать приходила усталая. Сразу начинала ругать за то, что не гулял, не подмёл, не вымыл сковородку.
Я знал заранее всё, что она скажет, что сделает: поужинает и сядет звонить своим родителям, сестре, брату — жаловаться на меня, на своё музучилище и, самое главное, проклинать тебя.
Потом накормит, заставит лечь спать, а сама усядется в кресло смотреть какое‑нибудь кино по телевизору.
Я лежал под своей картой мира, думал о тебе, о бабушке Бёлле и дедушке Лёве, о том, что вы живёте своей жизнью, вам хорошо.
Правда, иногда днём, когда матери не было дома, звонил то ты, то бабушка. Да что толку от этих звонков? От них только хуже делалось.
Так каждый день. Столько лет.
А потом случилось то, о чём ты не знаешь, даже не догадываешься.
У нас стал появляться «дядя Юра». Длинный худой хмырь в очках. Приехал на своих «Жигулях» откуда‑то из Кременчуга заниматься в аспирантуре. Где мама с ним познакомилась — не знаю. Жил он где‑то в общежитии аспирантов. Сперва привозил мать с каких‑то концертов, потом просто заходил в гости. Один раз даже уселся со мной за письменный стол решать задачки, объяснять дроби.
Могу рассказать, как я от него отвязался.
— У тебя нет основ, — говорит.
— Знаю.
— Тогда давай начнём все сначала. Единица — это одна целая, понимаешь?
— Целая — чего? — спрашиваю.
— Как чего? Вот видишь, у меня в руках карандаш? Он целый. Это один карандаш. Одна целая. Ясно?
— Ясно.
Потом он вдруг ломает его пополам. А это был мой любимый карандаш, чешский, с таким мягким грифелем.
— Теперь что у меня в руках?
В это время мать в новом переднике входит из кухни с подносом, на котором нарезанный торт «Птичье молоко», чашки с кофе, так умильно на нас смотрит, тоже спрашивает:
— Что в руках у дяди Юры, деточка?
А я обозлился и молчу.
— Две половинки одного карандаша, — терпеливо объясняет этот хмырь. — Если выражать в дробях, одна вторая и одна вторая. Что будет, если их сложим вместе?
Он соединил обе половинки. Показывает мне. И снова спрашивает, великий педагог:
— Что будет? Что? Вот видишь, было две половинки, а теперь снова одна це–ла–я. Верно?
— Нет, — говорю. — Это два куска поломанного карандаша.
Ух он и обозлился, хотя слова не сказал. Молча встал, пошёл к обеденному столу есть «Птичье молоко».
А я с тех пор понял, что, раз уж меня поставили на учёт в психдиспансер, надо использовать это до конца, придуриваться, где только можно, чтоб не играть в одну игру с разными настоящими идиотами и сволочами.
Не знаю, на что мать рассчитывала. То, что он сволочь, ухаживает за ней только ради московской прописки и жилья, ясно было даже мне, семикласснику.
У нас была одна комната, у тебя с бабушкой и дедушкой — две. Из‑за этого мать всегда злилась, а теперь — особенно.
Однажды он приносит мне билет на спектакль в Центральном детском театре, другой раз они меня отправляют в кино на вечерний сеанс.
В общем, все ясно.
И тут, когда предсказание бабушки Беллы начало исполняться, она вдруг умерла.
Мать легко отпустила меня на похороны. Здесь‑то после большого перерыва мы с тобой и увиделись. Сначала в крематории, потом дома на поминках. И я увидел, что дедушка стал совсем старый, дряхлый какой‑то. Да и на тебя было страшно смотреть. Всем заправляли твои друзья и знакомые — готовили, накрывали на стол. Игорь, Тоня. Пришёл Артур Крамер.
Ты проводил меня вечером на метро, дал фотографию бабушки, пакет с мандаринами, пирожками.
А вскоре, перед Новым годом, за неделю или за две, мать стала каждый вечер говорить, что она себя плохо чувствует, собирается лечь в больницу. И этот хмырь из Кременчуга долдонил: «Здоровье матери превыше всего».
Я сначала даже не понял, к чему они клонят.
Но как‑то вечером, когда мы с ней были одни, она охнула, схватилась за сердце, говорит:
— Сейчас буду звонить в неотложку, мне плохо, а ты собирайся к отцу. Увезут в больницу, умру — с кем останешься? Вот сумка, собирай рубашки, трусы, майки. Нет сил тебе помогать. Все учебники и тетради — в ранец быстро!
Я опешил. Испугался, что и она умрёт. И её отвезут в крематорий… Стало её жалко. Даже заревел, дурак, кинулся к ней.
А она подгоняет:
— Быстро, быстро! Ты же хотел жить с отцом, вот и будешь.