Дневник кушетки - Викторьен Дю Соссей
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все это оставило во мне, страшно чувствительной кушетке, неизгладимые воспоминания.
В то время, когда я пишу эти строки, у меня содрогаются все пружины и, если бы я не старалась успокоить свои нервы, мне кажется, что мое перо выпало бы на бумагу, а я, закрыв свои темнобурые глаза, улетела бы в царство грез. Но я уже стара. Эти грезы ужасно утомительны, и я себе говорю: «Куда тебе, старая дура; слишком поздно, ты уже не дитя; это было позволительно в пору твоих первых похождений!»
Нет ничего вечного в этом мире: пришел конец и этой сцене, я услышала признательные поцелуи, меня покинули; снова зажгли лампу и свечи, огонь в камине под пеплом померк, я безучастно смотрела, как приводился в порядок туалет.
Я думала, что дело этим кончится, и так же, как удалилась красивая брюнетка, уйдет и милая дама с карими глазами. Я была так наивна в то время! Приведя в порядок туалет, она снова уселась на меня, между нею и моим хозяином произошел такой диалог:
— Эта кушетка мне внушает страх, — сказала она. — Я боюсь, что это единственная вещь, которая тебе неприятна. Я хотела бы, чтобы предметы, принадлежащие нам обоим, хранились и уважались тобою.
— Скажи, милая, откуда у тебя такие мысли? Разве ты не знаешь, что ты единственное в свете существо, которое я обожаю? С тех пор, как я тебе сказал впервые: «Я тебя люблю», я тебе никогда не лгал, и ты это хорошо знаешь; я тебя никогда не обманывал.
— О, люди так легкомысленны, и большие мастера на выдумки!
— Люди, моя милая, пусть делают то, что они хотят, но я ведь твой возлюбленный, я люблю маленькую хозяюшку, которая согласилась отдать все сокровища своего сердца и всю красоту тела бедному нищему, который умоляюще простирал к ней руки. Твое великодушие заполнило всю пустоту моей жизни. Нет, я тебя не обманывал, я тебе не лгал. Мне кажется, что, если б я изменил женщине, подобной тебе, я был бы несчастен. Я на тебя смотрю, как на маленькую фею в моих радостях! Слушай, как только я заканчиваю проект, я его передаю на твое усмотрение. Когда я хочу предпринять какой-нибудь важный шаг, я смотрю на один из твоих портретов, все равно на какой, потому что всюду у тебя добрые глаза, и я спрашиваю у твоего изображения: должен ли я сделать то или другое? Я всегда отгадываю и повинуюсь.
С этими словами он наклонился к ней, и его уста коснулись прелестных карих глаз.
— Ты мне веришь, дорогая? Я хочу, чтобы ты мне верила.
— Да, я верю тебе, — сказала она просто. — К тому же, если ты будешь себя дурно вести, не забудь, ты совершаешь ужасный поступок. Впрочем, я не хотела бы больше возвращаться в эту берлогу, в это убежище бедненького любимого мною медведя. Если б у меня было малейшее подозрение, что другие женщины могут сюда проникнуть, я бы тебя презирала, и у нас никогда больше не было бы этих светлых, милых, спокойных часов, которые мы проводим вдвоем, далеко от всех, когда мы можем целоваться сколько и как угодно, когда никто не может нас ни видеть, ни слышать.
Еще долго доносились до меня полные страсти и нежности голоса, я была совершенно растрогана, я, бедная кушетка, никогда не слышала объясняющихся в любви.
Несколько времени спустя они встали и уже было попрощались, как вдруг мой хозяин тихонько сказал своей милой подруге:
— Ты хочешь уже уйти? Ты хочешь покинуть медвежью берлогу?.. Кушетка там… Ты с ней поздоровалась, следует и попрощаться… я тебе буду очень признателен!
Держа ее в объятиях, он, не дожидаясь ответа, притянул ее вторично ко мне — снова заговорила страсть.
Движения были уже более грациозные, более внушительные.
Я удивилась, увидевши, что «песни любви» не походят одна на другую, и что игра страстей очень разнообразна.
Несколько минут спустя влюбленная пара, накинув пальто, покинула комнату; было слышно, как их шаги затихли в отдалении, как закрылась дверь. Воцарилась тишина.
Как бы очнувшись, я воскликнула:
— К кому же это я попала? Этот господин, мой хозяин, лгал своей прелестной хозяйке с карими глазами. Он ей клялся в верности! А мне известно… Неужели я навсегда осуждена быть невольной соучастницей его клятвопреступлений? Неужто мне никогда не удастся дать понять моей избавительнице, что ее возлюбленный не сдерживает своих обещаний и пренебрегает своими уверениями?
И я долго думала, притихнув в своем углу, — о своей пассивной и гадкой роли: может быть, я даже испытывала муки совести — никто ведь не знает до чего чувствительны могут быть подобные мне рабыни.
Я считаю бесполезным запечатлевать в своих воспоминаниях все действия и жесты моего хозяина и его прелестной подруги, тем более, что я не старалась отмечать всех своих впечатлений, к тому же, я ведь была свидетельницей такого множества легких похождений, что, если б пришлось добросовестно вести полный журнал, то в нем, пожалуй, и не было ничего скучного, но нужно было бы написать еще множество томов.
Нужно ли говорить о том, что я полагала, что можно спокойным образом заснуть на своей кровати после трех таких похождений, которые, чтобы быть более приятными, должны были быть менее утомительными? Впрочем, здесь нужно отметить, что мой хозяин принадлежал к числу людей, которые не привыкли щадить себя. Даже теперь я недалека от мысли, что он был скорее чрезвычайно любезен, чем безумно влюблен. Для него казалось невозможным пренебречь галантностью. Если ему на пути встречалась женщина, он тут же, часто без всякого энтузиазма, начинал играть свою роль.
Но вместе с легкомыслием этого человека, обо всех похождениях которого я не буду рассказывать, потому что они очень похожи друг на друга — с первого до последнего, сочеталась такая страстность, такая порочность, что во всех своих прихотях, непреоборимых и переменчивых, он являлся прямо-таки артистом, капризным, развратным, а временами настолько искренним, что заставлял обратить на себя внимание.
Ну и тип же был мой хозяин! Ах, как это ужасно растрачивать на такие вещи столько физических сил!
Например, однажды утром он пришел домой с опухшими глазами и в отвратительнейшем расположении духа.
Некоторое время он стоял посередине комнаты, любуясь собою издали в зеркале. Рассматривая самодовольно свою физиономию, он скривил гримасу и тихо, как бы по секрету, вымолвил:
— Ну и рыльце же у тебя сегодня. И никто не сказал бы, что тебе двадцать восемь лет!
Он недовольно замолчал; потом воодушевленно продолжил:
— Перед этим зеркалом, которое мне открывает так много неприятных истин; в этой странной комнате, куда наставлено так много излишней мебели; в этом маленьком уголке этого огромного несуразного дома, где я сосредотачиваю самое оригинальное веселье, куда приходили прелестнейшие женщины Парижа и других мест, где раздавалось так много сладких поцелуев, где смеялись над устами, слишком льнущими к шампанскому, где навертывались слезы на глаза некоторых нервных женщин, где я любил, пел, смеялся, где я никогда не был несчастлив… Перед этой постелью, этим стулом, этим креслом, этой кушеткой, еще новой, но уже ставшей старым другом, перед этими дорогими соучастниками наслаждений… О, кровать, одной своей формой достойная служить моделью для художника! О, маленький стульчик, на который я заманивал столько милых жертв! О, старое кресло, похожее на брюзгу, на котором было начато, но не доведено до конца столько приключений! О ты, кушетка, на которой отныне я буду проводить уже короткие сумерки! Перед всеми клянусь, что я больше не буду ночевать в чужих местах, что я удовольствуюсь тем весельем и теми наслаждениями, которые можно себе представить в вашем обществе!