Поживши в ГУЛАГе. Сборник воспоминаний - В. Лазарев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Большинство рассказов сильно приукрашивалось, и рассчитаны они были на то, чтобы «произвести впечатление». Позже я узнал, что настоящие, крупные уголовники по большей части неразговорчивы и уж почти никогда не говорят о себе. В камере, особенно к новеньким, стали подсаживать наседок. Это были провокаторы, главным образом тоже из заключенных, но иногда и с воли. Они пытались заводить разговоры на политические темы, иногда передавали приветы от знакомых и незнакомых людей, предлагали способы пересылать весточку на волю и т. п. Я их почему-то узнавал с первого взгляда и сначала держался подальше, а когда они очень приставали, переводил разговор на женщин и, таким образом, казался «несерьезным».
Из камеры нас выводили только к следователю (поодиночке) или в уборную (всей камерой). В уборной иногда можно было узнать какие-нибудь новости: обнаружить клочок газеты, обрывок бумаги, надпись на стене, услышать какую-нибудь фамилию. При полном отсутствии сведений с воли эта информация казалась очень важной и позволяла строить много предположений.
Глава 6
Прощай, Москва!
К следователю вызвали меня еще два раза. Первый раз он дал подписать протокол допроса и сообщил, что следствие закончилось (для этого должно пройти определенное время — не меньше двух-трех месяцев — и исписаться определенное количество листков «допросов», хотя бы в них и была явная пустота). Это дает основание считать следствие проведенным «на уровне». К тому времени мы с ним уже достаточно познакомились и иногда разговаривали на посторонние темы: вот прошел град, побило окна на заводе, вышли из строя линии электропередачи… Я иногда рассказывал что-нибудь из истории техники, чем следователь почему-то интересовался. В такой беседе проходили положенные два-три часа, на протоколе ставились пометки: «Допрос начат в … час. … мин., закончен в … час. … мин.». Оба оставались довольны друг другом.
Второй раз следователь вызвал меня в начале августа, вынул из папки и положил передо мной узкую полоску бумаги — вырезку из какого-то большого протокола. Читаю: «По решению Особого совещания при НКВД СССР по Московской области гр. Лазарева Вл. Мих., 1907 г. рождения, за контрреволюционную пропаганду приговорить к 5 годам лишения свободы в Исправительно-трудовых лагерях, с зачетом срока предварительного заключения».
Смысл всего этого как-то до меня не доходит. Никакого суда, никаких речей, никаких обвинений и — никаких оправданий.
Просто несколько строчек машинописного текста, напечатанного под копирку.
— Распишитесь на обороте!
— Не буду!
— Но ведь вы расписываетесь только за то, что вам объявлено постановление!
— Все равно не буду!
Еще несколько минут торговли, потом бумажка убирается в «дело».
— Идите!
Через несколько дней нас, получивших срок, с вещами выводят во двор, выстраивают по пятеркам во дворе тюрьмы. Перекличка, проверка, подсчет. Конвой предупреждает:
— Не останавливаться, не разговаривать! Шаг вправо, шаг влево — считается за побег! Стреляем без предупреждения! Пошли!
Пошли. Редкие прохожие жмутся к заборам, скрываются в калитках. На них кричат:
— Проходить! Не останавливаться!
Всхлипывают какие-то незнакомые женщины — видимо, их родных уже угнали раньше.
Подходим к вокзалу, и нашу группу останавливают на маленькой площадке, справа от вокзала. За деревянным забором идут пассажиры с прибывшего поезда, наши, с ГЭС, вопросительно смотрят в нашу сторону. Замечаю знакомого Васю — поднимаю руку с пятью растопыренными пальцами. Понял. Кивает. Передаст.
Подходит вагон, нас грузят в него по списку. На окнах — решетки, на площадках конвой. Начальнику конвоя понравился мой бумажник — кожаный. Кладет к себе в карман:
— Не положено!
Впрочем, в бумажнике ничего нет. Весь мой капитал — что-то около двух рублей — рассован по карманам.
Гудок. Поехали. На Павелецком вокзале к вагону подают «черный ворон». Грузимся, двери закрывают — темно, душно. Автобус несется через Москву.
Может быть, раскачать машину, опрокинуться и — кто куда? Где-то на задворках Казанского вокзала нас грузят в столыпинский вагон. Интересно все-таки: якобы злейший реакционер Столыпин, а его изобретение пережило и его самого, и царя и благополучно вросло в социализм. Неисповедимы пути Твои, о Господи! Вагон довольно долго толкают по путям и наконец прицепляют к какому-то поезду. В узкое зарешеченное окошко иногда видно пробегающих пассажиров, провожающих, носильщиков. Обычная суета.
Гудок. Тронулись. Последнее, что я вижу в окно, — красные пламенеющие канны на клумбе перед вокзалом.
Прощай, Москва!
Увидеть ее вновь мне будет суждено только через десять лет — но каких лет!
Только теперь я вдруг понял, что произошло со мною. Проживут ли без меня Женя и Лидочка? Кто им поможет? Сознавая свою вину перед ними и бессилие помочь, я со слезами уткнулся в изголовье.
Глава 7
Этап Москва — Владивосток
Столыпинский вагон — нечто вроде купейного. Вместо дверей купе — решетки, окна только на уровне верхних полок, маленькие, тоже с решетками. По обоим концам вагона — конвой. Выходить из купе не разрешается.
На одной верхней полке лежу я, на другой — молодой парень в тельняшке — вор-рецидивист, уже знакомый с лагерной жизнью. Внизу сидит грузный старый человек, похожий на Собакевича — но только внешне. Биография его довольно интересна. В царское время он служил в полиции, был участковым в деловом районе Москвы — около Лубянки. По характеру этого района, с населением он почти не сталкивался, а имел дело с конторами, фирмами и транспортом. Когда был молод, ему поручили поехать в Ясную Поляну и вручить какую-то бумагу Льву Толстому; какую — он толком сказать не мог, но, по-моему, это было что-то связанное с отлучением Толстого от церкви. Толстой принял бумагу, достал с полки одну из своих книг и написал на ней: «Молодой человек, желаю Вам постараться понять эту историю», подписался, вручил ему и выпроводил.
Начиная с этой книги, он потом прочел всего Толстого и прекрасно все помнил до сих пор. Удивительнее всего то, что, кроме Толстого, никаких других писателей он, видимо, не читал — во всяком случае, никогда не вспоминал.
Так как он ни в каких делах с революционерами не был замечен, то и после революции мирно продолжал служить в Моссовете, пока наконец в 30-х годах не вспомнили о его прошлом, признали СОЭ и закатали в один из протоколов Тройки.
Среди ночи в крайнее купе нашего вагона посадили какого-то человека, лет тридцати пяти, которого окружало плотное кольцо конвоя с оружием наперевес. Видимо, это было где-то около Казани. Однако через несколько станций его высадили. Кто он? Куда его везли? На расстрел? На пытки? В одиночную камеру тюрьмы?