Божий Дом - Сэмуэль Шэм
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
ПОДОЖДИ ДОК ПОДОЖДИ ДОК ПОДОЖДИ ДОК…
Из флакона в его вену текла желтоватая жидкость и желтоватая жидкость текла по катетеру Фоли из его покрытого пятнами марганцовки шланга, который, как ручная змея, лежал на его бедре. Группа тернов пыталась протиснуться рядком мимо этих несчастных, и, к тому времени, как я их догнал, там образовалась пробка, и мне пришлось остановиться. Черный терн и мотоциклист остановились рядом со мной. Старик, на чьем браслете с именем было написано «Чарли-лошадь» продолжал:
ПОДОЖДИ, ДОК, ПОДОЖДИ, ДОК, ПОДОЖДИ, ДОК…
Я повернулся к женщине, браслет которой гласил «Джейн До».[10] Она издавала примитивный набор звуков, повышающейся частоты:
— ООООАИИИИИИУУУУУУЕЕЕЕЕ…
Заметив наше внимание, Джейн двинулась так, будто хотела дотронуться до нас, и я мысленно закричал: «Нет, не трогай меня!» Она не смогла, но вместо этого жидко пернула. Я всегда плохо переносил дурные запахи, и когда ЭТОТ запах достиг меня, мне захотелось вырвать. Нет, сейчас они не заставят меня смотреть на моих будущих пациентов! Я обернулся. Черный парень по имени Чак смотрел на меня.
— Что ты думаешь обо всем этом?» — спросил я.
— Старик, это очень печально».
Гигант в мотоциклетном прикиде возвышался над нами. Он надел свою черную косуху и сказал нам: «Мужики, в моем медицинском, в Калифорнии, я не видел таких старых людей. Я пошел домой, к жене».
Он обернулся и пошел обратно к лифту. На спине его косухи было напечатано блестящими желтыми буквами:
*ГЛОТАЙ ЗА МНОЙ ПЫЛЬ*
*ЭДДИ*
* * *Джейн До опять пернула.
— У тебя есть жена? — спросил я у Чака.
— Не-а.
— И у меня нет. Но я пока не могу все это видеть. Ни за что!»
— Хорошо, старик, пойдем, выпьем».
Мы с Чаком прилично залились пивом и бурбоном и дошли до того, что начали смеяться над пердящей Джейн До и настойчивым Харри-Лошадью с его «ЭЙ, ДОК, ПОДОЖДИ». Поделившись своим отвращением и страхом, мы принялись делиться своим прошлым. Чак вырос в нищете в Мемфисе. Я поинтересовался, каким образом он попал из скромной бедноты в ЛМИ, чертог академической медицины, связанный с Божьим Домом.
— Знаешь, старик, это было так. Однажды, когда я заканчивал школу в Мемфисе, я получил открытку из Оберлинского колледжа: ХОЧЕШЬ УЧИТЬСЯ В ОБЕРЛИНСКОМ КОЛЛЕДЖЕ? ЕСЛИ ДА, ЗАПОЛНИ АНКЕТУ И ОТПРАВЬ ОБРАТНО. Вот и все, старик, вот и все. Никаких экзаменов, никакой приемной комиссии, ничего. И я заполнил. И что ты думаешь, меня взяли, четыре года с полной стипендией. А белые пацаны из моей школы рвали задницу, чтобы этого добиться. И вот, я в жизни не выезжал из Теннесси, я не знал ни хрена про этот Оберлин, окромя того, что кто-то рассказал об их музыкальном факультете».
— Ты играешь на музыкальных инструментах?
— Шутишь?! Мой старик перечитывал вестерны, работая ночным сторожем, а матушка мыла полы. Единственное, во что я играл — орлянка. Когда я отчаливал, мой старик сказал: «Лучше б ты пошел в армию». И вот, я сел на автобус в Кливленд, чтобы потом пересесть на Оберлин, не зная даже, тот ли это Оберлин, но вот я вижу этих чуваков с инструментами, и я думаю, ага, кажется это тот автобус. Пошел на начальное медицинское, так как ты не должен ничего там делать, прочитал две книги, Илиаду, в которую я не воткнул и эту великую книгу о рыжих муравьях-убийцах. Знаешь, там был этот чел, застрявший в ловушке, и армия рыжих муравьев-убийц ползущих и ползущих. Великолепно».
— И почему ты пошел в мед?
— Та же фигня, старик, та же самая. На последнем курсе я получил открытку из Чикагского Университета: ХОЧЕШЬ ПОЙТИ НА МЕДИЦИНСКИЙ В ЧИКАГО? ЕСЛИ ДА, ЗАПОЛНИ АНКЕТУ И ОТПРАВЬ ОБРАТНО». И все. Никаких вступительных, никаких собеседований, ни фига. Четыре года с полной стипендией. И вот я здесь».
— А Божий Дом?»
— Та же фигня, старик, та же самая. На последнем курсе я получил открытку: «ХОЧЕШЬ БЫТЬ ИНТЕРНОМ В БОЖЬЕМ ДОМЕ? ЕСЛИ ДА, ТО ЗАПОЛНИ АНКЕТУ И ОТПРАВЬ ОБРАТНО. И все. Скажи, круто?[11]
— Да уж, ты их натянул.
— Я тоже так думал, но, глядя на этих несчастных, я чувствую, что чуваки, присылавшие мне эти открытки, знали, что я старался их поиметь и получить от них это все и поимели меня, все это мне предоставив. Мой старик был прав, первая открытка предопределила мое низвержение. Лучше бы я пошел в армию.
— Ну, ты хотя бы прочитал про муравьев-убийц.
— Это я не отрицаю. А как ты?
— Я? Моя анкета куда круче меня. Три года после колледжа я провел в Англии по стипендии Рода.
— Черт! Ты видать нехилый спортсмен? Чем ты занимался?
— Гольфом.
— Не гони! С этими крохотными белыми мячиками?
— Ага. В Оксфорде устали от тупых здоровяков со стипендией и погнались за мозгами в год моего выпуска. Один из парней профессионально играл в бридж.
— И сколько же тебе лет, старик?
— Четвертого июля — тридцать.
— Черт, ты старше нас всех, ты стар, как мир.
— Я должен был думать, а не рваться в Дом. Всю жизнь я получал за эти карандаши номер два. Я думал, что чему-то научился.
— Что ж, старик, я на самом деле хотел быть певцом. У меня отличный голос. Послушай.
Фальцетом, знаками, сопровождая ноты и слова, Чак спел: «На небе лунаааааа, у-у-у… Ты обнимаешь меняяяяя, у-у-у…».
Это была приятная песня, у него был приятный голос, и это все было приятно, все это, я так ему и сказал. Мы были счастливы. Если учесть, что ждало нас дальше, это было почти любовью. После еще пары стопок мы решили, что настолько счастливы, что можем уйти. Я полез за бумажником и наткнулся на записку от Бэрри.
— Дерьмо, я забыл, нам надо идти.
Мы заплатили и вышли. Жара уступила под напором летнего дождя. Мокрые насквозь, слыша гром и видя молнии, мы пели через окно машины для Бэрри. Он поцеловал ее на прощание и поплелся к машине. Я прокричал:
— Эй, забыл спросить, в каком отделении ты начинаешь?
— Кто знает, старик, кто знает.
— Погоди, я проверю. — И я вытащил свое расписание и убедился, что мы с Чаком начнем работать вместе во время нашего месяца в отделениях. — Эй, мы будем работать вместе!
— Отлично, старик, отлично. Бывай.
Мне он понравился. Он был черным, и он пробивался. С ним и я пробьюсь. Первое июля стало представляться менее ужасным. Бэрри расстроила моя идея залить отрицание бурбоном. Я был весел, а она серьезна и сказала, что, забыв про встречу с ней, я показал, какие трудности могут нас ждать в этом году. Я попытался рассказать ей о местной забегаловке, но не смог. Тогда, я, смеясь, рассказал ей о Джейн До и Чарли-Лошади. Она не рассмеялась.
— Как ты можешь над этим издеваться? Это ужасно!
— Это правда. Кажется, отрицание не сработало.
— Как раз наоборот. Потому ты и смеешься.
В почтовом ящике было письмо от отца. Оптимист и мастер речевых переходов, манерой его письма было: фраза — союз — фраза:
«Я знаю о том, сколько надо выучить в медицине, и это все ново. Это великолепно и нет ничего прекраснее человеческого тела. Физическая часть работы скоро станет рутиной и ты должен следить за здоровьем…».
* * *Бэрри уложила меня спать пораньше и ушла к себе домой. Я же вскоре был окутан бархатным покрывалом сна и отправился к калейдоскопам сновидений. Довольный, счастливый, более не испуганный, я сказал: «Привет, сны!» и вскоре уже был в Оксфорде, в Англии, на обеде в общем зале колледжа, по аспиранту-философу с каждой стороны, поедая пресную английскую еду с китайского фарфора, обсуждая немцев, которые за пятьдесят лет работы над словарем всех существующих латинских слов дошли лишь до буквы «К», а затем я был ребенком и бежал после ужина к летнему закату с бейсбольной перчаткой на руке, подпрыгивая в теплых сумерках, а затем, в круговерти снов, я увидел бродячий цирк, падающий со скалы в море, акулы, раздирающие мясистых кенгуру, и лицо утонувшего клоуна, исчезающее в ледяной бесчеловечной пучине…
3
Наверное, это Толстяк показал мне первого гомера. Толстяк был моим первым резидентом, пытавшимся облегчить переход от студенчества в ЛМИ к интернатуре в Божьем Доме. Он был чудесным и был чудаком. Рожденный в Бруклине, обученный в Нью-Йорке, огромный, взрывной, невозмутимый, гениальный, эффективный, от кончиков блестящих темных волос и острых темных глаз, и множества подбородков через все необъятное тело, с пряжкой ремня, блестящей рыбой, катающейся на животе, до кончиков своих огромных башмаков, Толстяк был невероятен. Только Нью-Йорк мог оправится от шока его рождения и взрастить его. За это Толстяк со скепсисом относился ко всему дикому миру, лежащему к западу от этой великой преграды, Риверсайд Драйв. Единственным исключением для его городского провинциализма был, конечно же, Голливуд, Голливуд кинозвезд.