Война не Мир - Юля Панькова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Художник, не спеша, обводит увеличенный нос заказчицы на мониторе и рассказывает о том, как призывники после проводов в армию отправляются на срочную службу.
― Молодые солдаты, ― говорит он, ― напиваются в поезде и блюют.
Художник передвигает фотографию на мониторе и обводит ухо. Я понимаю, что рассказ о службе, начатый с крыс, уже никак не будет жизнеутверждающим и, глядя в большое бежевое ухо на экране компьютера, пытаюсь настроиться на волну.
― Блевать в поезде это плохо, ― поучительно говорит мне художник и кладет ногу на ногу, ― но ребята блюют не от того, что они хулиганы. Им просто страшно.
У художника приятный южно-русский акцент. Говоря о солдатах, которым страшно, он медленно ерошит волосы ― как это делают персонажи Диснея перед тем, как сморозить что-то серьезное ― например, про мужскую дружбу. Я слышала, что многие считают армию ключевым периодом в жизни мужчины.
― Что?
― Нет, я ничего не сказала, ― я отрицательно трясу головой.
― Им страшно, ― повторяет художник, качая ногой.
― Почему? ― спрашиваю я и неуверенно затыкаюсь, хотя это не праздный вопрос.
Мое дело записывать, но о срочной службе я знаю только очень общие вещи ― перловую кашу, таблетки от эрекции, альбом дембеля и дедовщину. Я могу только представить, из чего состоит страх солдата.
― Почему? ― повторяю я и мне самой не понятно мое любопытство.
Художник смотрит на меня без эмоций. Я уже немного привыкла к тому, что у профи особый взгляд на натуру. Он не сравнивает, он смотрит. Обычный человек, ориентируясь в обстановке, сравнивает предметы ― он сличает их с когнитивными моделями и готовыми культурными образцами и выносит свою оценку: ага, тупой журналист, не кондиция. Профи просто слышит вопрос «почему?». Он кивает и объясняет.
― Солдатам страшно, потому что они не знают, куда попадут.
Я мысленно пожимаю плечами, хотя обычно верю всему, что мне говорят в интервью.
Один мужской журнал как-то напечатал неплохую статью о страхе. В качестве примера в статье был описан эксперимент на мышах. Сначала в мышиную клетку кидали змею. Змея немного охотилась, и ее забирали. На следующий день в клетку мышам кидали веревку. Увидев простую веревку, мыши принимались визжать, истерить и в ужасе убиваться ап стены.
Таким образом, согласно очевидному, сначала нужно познать опасность, и только потом возникает страх, который заставляет реагировать неадекватно, например, кидаться на стены или блевать в поездах. Но, возможно, призывники более продвинутые существа, чем мыши. Вместо логичного хода эмоций, они испытывают страх неизвестности ― то есть эмоцию, которой, как видно, не бывает в природе.
― К страху невозможно привыкнуть, ― говорит художник.
Я согласно киваю и мимоходом думаю об эффекте веревки и его влиянии на восприятие актуальной реальности.
На самом деле, думаю я, призывники не могут не знать, куда попадут. Насколько я помню, дедовщина, суицид караульным оружием и прочие ужасы, породившие комитеты солдатских матерей, стали темой СМИ еще в конце 80-х годов, и уже тогда армейские кошмары не были новостью. В истории каждой страны, наверное, есть времена, когда гражданам сложно удивиться плохим новостям ― зло привычно петляет между шеями и не затягивается только потому что кто-то должен присутствовать на политинформации…
Солнце за окном все сильнее сливается с геометрией крыш. Московский воздух от этого становится розовым, как в Париже. Сидя на нежном дивне, я думаю о том, что тоже кое-что знаю про страх.
Так вышло, что со второй половины 80-х я жила параллельно с Родиной. Мои родители к тому времени переехали из России, и мы поселились почти у границы с Афганистаном, в Мертвой Долине, как на местном среднеазиатском языке назывался наш город. Таким образом, катастрофы, террористы и застрелившиеся мальчики стали моей актуальной реальностью задолго до того, как новобранцы из рассказа художника могли прочитать об этом в газетах.
Рядом с городом, где мы жили, возвышался знаменитый Пик Коммунизма ― самая высокая гора в зоне ру. Каждый видел ее на карте. Но не многие знают, что ближнее гористое зарубежье и по жизни было загадочным пиком, таким высоким, что он двоился в тумане, как две близнецовые башни. Политические и социальные парадоксы, свойственные родине, там зашкаливали за небеса, и уровень бытовых ощущений поднимался на баллы выше, чем необходимо белому человеку для полнокровной жизни. Наверное, поэтому в Мертвой Долине никто не блевал по таким пустякам, как страх: организмы белых крепчали. А может быть, никто не блевал, потому что в разряженном воздухе экстремального существования все веревки легко отличались от змей.
Я не сохранила своих впечатлений от первого землетрясения. Зато я помню, как мы удивились в 88-ом году, глядя первый репортаж о советском землетрясении по TV ― из Степанакерта.
Толчки, за два года до этого разрушившие близкий к нам город Кайраккум, разбудили нас поздно ночью. Кайраккумская катастрофа была на два критичных балла сильней Степанакерта. Эта трагедия занесена в список жесточайших землетрясений истории. Я тогда не была журналистом, и могу лишь догадываться, почему о Кайраккуме не сказал ни один телевизор. Тогда мы этого не обсуждали.
Мало кто в Мертвой Долине даже после Кайраккума выскакивал на улицу в ночных рубашках, но, когда начинало трясти, мы косились на косяки и думали, что в целях безопасности неплохо бы оторвать зад от стула и расположиться в дверном проеме. По конструкции сейсмо― домов дверные проемы ― самое крепкое место. В нашей квартире над всеми проемами висели национальные сувениры ― огромные тяжелые блюда с лепными узорами или часами внутри. Почему мы их не снимали, не знаю. Наверное, если страх все время с тобой, однажды ты просто не замечаешь, как принимаешь вызов или бросаешь свой.
Я не в курсе, воровали ли на строительстве наших сейсмо-домов цемент, заменяя его песком, как это было в Армении. Но у каждого в доме была своя почетная трещина. Люди, дружившие семьями, любили собираться друг у друга в гостях. Стены наших квартир скрепляли по всем углам железные скобы. Скобы были в каждой квартире, словно кресты на окнах блокадного Ленинграда. Грубо сваренные железки нельзя было заклеить обоями. Торчащие из них дюпеля рвали бумагу. Но никто не обращал на это внимания. Должно быть, если страх все время с тобой ― это уже любовь.
Инструкций по эксплуатации землетрясений в экстремальной зоне не раздавали и не печатали. Хотя нечто подобное давно существовало в виде монографий и научных работ. В России были известные сейсмологи. Существовали карты сейсмического районирования. Однако, детей в школах опасных районов не тренировали на случай возможной трагедии.
Может быть, это не правильно, но в отличие от российской привычки, за разговорами на кухне в Мертвой Долине мы не боролись с несправедливостью и не обсуждали недочеты системы. Мы строили планы: что из имущества хватать, что оставить. Если пролямзишь что-нибудь нужное, подведешь товарища. Паспорт и ордер завалит обломками. Без кастрюль и спичек не сможешь пожрать. Почему-то никто не думал о том, что его расплющит. При штучном перечислении оказывалось, что для жизни после того, как расплющится все, необходимо слишком много вещей.
Строя планы, мы не болтали попусту. Землетрясения в 2 или 3 балла почти не оставляют на стенах следов. 4-5 баллов ― это мелкие разрушения: падают вазы, картины и полки с книгами. 5.5 ― повод собраться и лишний раз все хорошо обсудить. Собираясь, мы перечисляли ущербы и обменивались идеями. Когда дельные мысли кончались, мы развлекали друг друга историями. Должно быть, с тех пор травить байки я люблю больше, чем смотреть новости по ТВ.
Например такая история: одна заводская кассирша считала зарплату. И тут началось…
(Чтобы было понятней, о чем речь, ― деньги в зарубежье были больше, чем капуста, бабос и лаве. Свободный нал был суровой необходимостью ― запасным люком, альтернативной планетой с наличием кислорода в атмосферных слоях. Наверное поэтому деньги в Средней Азии любили легально. В планах спасения рублям отводилось особое место. Успешность местного жителя автоматически измерялась не маркой пиджака или баком машины, а пассивами в спальных трусах. Представив себя у горы кирпичей, без зубной пасты и надежды на будущее, первым делом подсчитывали, хватит ли нала в пижаме на новую жизнь ― дрова, еду и, главное, дорогу на родину.
В том, что касалось родины, в экстриме нашего существования был смешной парадокс. Трагедия ― это плохо, все согласны. В то же время, каждая возможная катастрофа для каждого эмигранта была шансом рвануть на родину. Не многие застревали в Мертвой Долине по доброй воле.
«В Россию», ― говорили мы, и это было почти священно. Никто не может любить родину сильней эмигранта.
Люди с большой земли попадали в Среднюю Азию по разным причинам. Как правило, переселение было вынужденным. Но я не могу утверждать, что такой же была ностальгия. На родине в те времена были продовольственные талоны, а в заребужье, если не считать катаклизмов, ― райская жизнь.