Второе дыхание - Александр Зеленов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Выпростав из-под белья тяжелую, оттягивающую руку кобуру, старший сержант расстегнул кожаный клапан, нащупал рубчатую рукоять револьвера, вытащил, сунул себе в карман...
* * *— Уби-и-ли!.. Товарища старшего лейтенанта убили!.. Ааааа-а!
Ротный писарь Пориков, загоравший на припеке на задворках КП, недовольно сдвинул с носа пилотку, чтобы взглянуть, кто орет.
Орала дежурная связистка Паленкова. С воплем выскочив из мансарды, из оперативной комнаты, дробно стуча каблуками кирзовых сапог, ссыпалась по деревянной лестнице вниз и, не переставая вопить на бегу и трясти руками от ужаса, пропала в дверях КП (ротный КП переведен был сюда из землянки в начале весны, месяца два назад).
Командовавший девчатами младший сержант Ахвледиани лежал в гарнизонном госпитале. Старшина роты азербайджанец Хашимов — этот в совхоз умотал, к зазнобе своей, наверно. Ротный с утра подался на триста шестую, к Бахметьеву, оставив Порикова за старшего на КП.
Выходит, он, писарь, теперь в ответе за все.
...Сюда, под Москву, Пориков попал год назад, из госпиталя. С зимы сорок третьего года, а особенно с лета, после Курской дуги, столичную ПВО «прочесывали» все чаще, забирая на передовую последних, еще остававшихся здесь молодых ребят. К концу войны в ПВО служили преимущественно девчата. Роты и батареи пополнялись старичками-приписниками и фронтовиками, выписывавшимися из госпиталей.
Вот и он, Пориков, угодил сюда после фронта. Три года подряд не вылезать из огня — и вдруг тишина. Будто с неба свалилась. Не трясется земля под ногами, не грохочет, не воет над головой, ни смертей тебе тут, ни выстрелов. Скрипит колодезный ворот, кричат петухи по утрам, кормежка три раза в день...
Красота!
Первое время все еще фронтом жил, даже во сне снились атаки, вскакивал очумело. А потом попривык к этой сытой, спокойной жизни, стал набирать килограммы, толстеть. Вышел из госпиталя доходягой, слабак слабаком, в чем только душа держалась, в роту явился в «вездеходах» с колесами[1], — а сейчас?.. Шаровары синие диагоналевые, гимнастерочка офицерская, парусиновые сапожки, — прибарахлился дай бог. Недаром ведь ПВО переводят: «Пока Воюем — Отдохнем». Фронтовые дружки давно уже миновали Польшу, штурмовали Зееловские высоты, на прошлой неделе в Берлин ворвались, в логово это самое. А он уж, видно, отвоевался. Две нашивки за ранения, четыре медали, орден... Стал отвыкать от смертей и от выстрелов, думал так и прокантоваться тут до конца — и вдруг...
Стараясь не терять фронтовой выправочки, Пориков прошел в девичью комнату и, напустив на себя начальственную суровость (на время болезни Ахвледиани он его заменял), принялся выяснять, что же произошло.
Надька с мокрым подолом и мокрым же подбородком дрожала, сидя в окружении переполошенных подруг. Гимнастерка на груди у нее тоже была вся мокрая. Заикаясь и расплескивая воду из алюминиевой кружки, она пыталась что-то сказать, но горло ей всякий раз перехватывало, Пориков так и не смог разобрать ничего.
Плюнув в сердцах, он побежал к телефонам, наверх.
Черная горбатая трубка полевого американского аппарата, брошенная Надькой, так и валялась на столе. Из нее доносился тревожный, тоненький, словно игрушечный голос:
— Алё, алё, «Персик»!.. Я — триста шестая... Алё!
Переводя осекающееся дыхание, Пориков схватил трубку:
— Слушает «Персик», я слушаю!.. Что там у вас?!
Докладывал кто-то из девчат. Пориков слушал и опять ничего не понимал.
Кого убили, какого «старшего»? Ведь на триста шестой, кроме ротного, находился Бахметьев, командир первого взвода, тоже старший лейтенант. Так кого же... Его или ротного?
— Чего вы там, черти, путаете?! — заорал он в трубку. — А ну доложи, как положено!
Но там неожиданно бросили трубку, Пориков даже растерялся на миг: во́ дают! — и принялся с остервенением накручивать ручку, но сколько ни крутил, на вызовы никто не отвечал.
Да что они там — закисли?! Ведь ему надо в полк сейчас же докладывать о случившемся.
— ...товарищ сержант!
Он обернулся и прямо перед собой увидел серые огромные глаза. Налитые надеждой и страхом, они умоляли, требовали, упрашивали. Возле него стояла ефрейтор Порошина, Пориков видел, как шевелились ее побелевшие губы, просили о чем-то, но вновь мешала эта чертова контузия.
Потом наконец разобрался.
Порошина просила отпустить ее. Отпустить на триста шестую.
Сейчас же, немедленно.
Он хотел уж сказать, что лично не возражает, как резко, требовательно заверещал телефон.
Узнав своего писаря, ротный глухим, изменившимся голосом сообщил, что́ случилось на триста шестой, и приказал, чтобы писарь немедленно сообщил обо всем на «Фиалку», лично «Седьмому», а сам, как только доложит, пусть оставит за себя кого-нибудь на КП — и пулей к нему, на триста шестую.
— Выполняй!
— Товарищ старший лейтенант...
— Я сказал: выполняй! Ты слышал?
— Но, товарищ стар...
Ротный вспылил:
— Ну какого там черта еще?!
Пориков доложил, что на триста шестую просится эта... Порошина. Да, вот она, здесь, с ним рядом. И он, писарь, просит ее отпустить. Очень просит.
Выслушав ответ, Пориков медленно положил трубку и виновато взглянул на Порошину.
— Не разрешает, — сказал он тихо. Затем добавил: — У них там такое творится сейчас!..
...До триста шестой было пять километров.
Полузадохшийся, взмокший (давало знать себя задетое осколком легкое), Пориков уже подходил быстрым шагом к позиции, отчетливо видел белую колокольню села, близ которого расположена точка, задранные к небу раструбы звукоулавливателя в чехлах, бурый, крытый дерном горб взводной землянки, часового возле грибка, когда его обогнали, обдав перегаром бензина, пикап и эмка.
Лихо развернувшись возле грибка часового, эмка застопорила столь неожиданно, что мчавшийся следом пикап едва не налетел на нее и отчаянно завизжал тормозами, словно собака с отдавленной лапой.
Из кузова пикапа вылезли сутулый, худой капитан Поздяев — начальник штаба полка — и какой-то долговязый старший лейтенант в очках, незнакомый Порикову, оба серые от пыли, и принялись отряхиваться. А из кабины вылез майор Труфанов, полнотелый, рыжеватый комполка. Белая кожа на широком, одутловатом его лице и на руках была осыпана мелконькими коричневыми веснушками.
Щеголеватый шофер эмки, обежав капот машины, готовно откинул переднюю дверцу и застыл перед нею свечкой.
Из кабины показалась сначала нога в блестящем хромовом сапоге, затем, угнув лобастую бритую голову в генеральской фуражке, натужно полез сам комдив. Следом вышли массивный, седой, плотно сбитый полковник — начальник политотдела дивизии — и начальник контрразведки, чернявый шустрый майор. Все трое были в парадной форме, перехваченной по животу витым золотым поясом, — видно, случай на триста шестой оторвал их от какого-то торжества.
Навстречу начальству из землянки выбежал для доклада ротный. Застыв в нескольких шагах от генерала, не отрывая руки от фуражки, бледнея лицом, доложил о случившемся.
Генерал слушал морщась. Пробурчал недовольно:
— Опять у тебя, Доронин!..
Он намекал на то, что только недавно, зимой, в роте случилось ЧП — исчез с той же триста шестой младший лейтенант Смелков. Недолюбливавший Доронина капитан Поздяев пустил по этому случаю шутку: «Доронин взводного проворонил!» А вслед за этим весной, в заброшенной старой землянке недалеко от расположения роты, был найден труп капитана-летчика, убитого неизвестно кем. И хотя сама землянка принадлежала третьей роте, была расположена на ее территории, это теперь не имело значения: все приписывалось виноватому, только ему одному.
...Тело старшего лейтенанта Бахметьева лежало у входа в землянку, накрытое простыней. Движением руки генерал приказал ее снять.
Легкий майский ветерок принялся играть мягкими русыми волосами взводного, забрасывая их на чистый мальчишеский лоб, на сомкнутые глаза. Было странно видеть эти живые, играющие волосы на остывшем, закаменевшем лице, а еще страннее — видеть Бахметьева мертвым.
Ведь только вчера еще был он у ротного на КП, только вчера оба сидели и разговаривали в его комнатушке. Пригласили и писаря. Налили, поздравили с праздником, с тем, что наши уже в Берлине. Бахметьев был весел, смеялся, шутил. От его атлетической, чуточку неуклюжей от переизбытка силы фигуры несло несокрушимым здоровьем, даже сама мысль о смерти была неуместной при взгляде на взводного.
Вечером командир роты разрешил девчатам пойти в кино в совхозный клуб. В опустевшей девичьей комнате Бахметьев остался вдвоем с Порошиной, и оба там долго о чем-то шептались и целовались. А Пориков, закуток которого вплотную примыкал к комнате девчат, слышал эти их поцелуи и ворочался на своей постели, мучимый ревностью.