Никола Шугай - Иван Ольбрахт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Живут здесь русины[2] — пастухи и лесорубы — и евреи — ремесленники и торговцы. Бедные евреи и состоятельные евреи. Бедные русины и совсем нищие русины.
Правда, католик ни за какие блага на свете не отведает в пост скоромного, а еврей лучше умрет, чем выпьет вина, к которому прикоснулся гой, однакоже за столетия обе стороны уже привыкли к этим взаимным странностям, и религиозная ненависть чужда им. И если русин подсмеивается над евреем за то, что тот не ест свинины, обедает в шапке и по пятницам зря жжет дорогие свечи, то это самая добродушная насмешка. И если еврей презирает христианина за культ казненного человека, презрение это носит весьма отвлеченный характер. Заглядывают один к другому и в религиозные дела и в кухню с одинаковой легкостью. Часто заказчик-русин, приехав с утра пораньше, к ремесленнику-еврею, застает его еще за молитвой. Хозяин спокойно выходит к гостю в своем молитвенном облачении, желает ему доброго утра и начинает обстоятельно торговаться о цене за оковку телеги, починку сапог или вставку стекол. Всевышнему не к спеху, и он подождет.
Повседневными мелочами связана жизнь евреев и русинов. Заходят они друг к другу занять немного кукурузной муки или яиц, рассчитаться за корм для скота, за извоз, работу и прочее. Но не дай бог перейти за грань этой повседневности. Тут сразу объявятся два различных склада ума, два темперамента и два враждебных и злых бога.
Это, разумеется, относится лишь к бедным евреям — ремесленникам, извозчикам, мелким торговцам и людям, которые вообще живут неведомо чем, Что касается богатых евреев — Абрама Бера и Герша Вольфа (но не Герша-Лейбы Вольфа!), — их одинаково ненавидят и евреи и русины.
Хлеб здесь не сеют, ибо тени гор все утро покрывают деревню, и весна приходит поздно. Кругом, кроме приусадебных садов, одни леса и пастбища. Однако жить есть чем. Весной мужики снимают косматые овечьи кожухи, берут на плечи топоры и вместе со снегом спускаются с гор в долину. Они шагают по тропинкам через еще не оттаявшие лесные прогалины, и лезвия топоров на их плечах блестят в ярком солнечном свете. Они идут к подрядчику, и тот везет их в Галицию, Трансильванию, Боснию или Герцеговину. Подрядчик частенько удирает с артельными деньгами, он всегда заодно с хозяином, он обкрадывает артель на харчах, на деньгах, на плате за проезд, и мужики, выведенные из терпенья, частенько бьют его, и все же к июлю все возвращаются домой с пачкой кредиток по двадцать крон, зашитых в поясе.
А пока мужики в отсутствии бабы сгоняют своих овец на цветущую лужайку и устраивают праздник случки.
Девушки на этих праздниках скромны. А замужние бабы, слегка под хмельком, поют и визжат под музыку двух скрипок и турецкого барабана. Главный пастух со знатоками прикидывает, сколько каждая овца даст молока за лето, и уводит огромное стадо далеко в горы.
Потом отводят на пастбище и рогатый скот. Бабы окапывают деревья в садиках и ждут мужей. Те возвращаются в начале июля. Закончив сенокос на ближних склонах гор, где трава рано готова для покоса, мужики, взяв на плечи уже не топоры, а косы, идут в венгерские поля работать из «десятины». Когда кончается жатва, они возвращаются вместе с батраком своих венгерских хозяев, который довозит им до самых хат их долю — мешки пшеницы и золотого кукурузного зерна.
Осенью и зимой тоже никто не бьет баклуши. Работают на лесопилках, на рубке леса, гонят плоты по Теребле до самой Тиссы, а оттуда в Венгрию. Заработка хватает на еду, остается и на табак, и на водку, и бабам на кумачовые платки, черные передники и бусы.
Неплохо жилось и евреям.
И вдруг началась война, чтоб ее чорт побрал. Уж не топоры, не косы понесли хлопцы на спинах, а ружья.
В одиночестве коротали дни свои жены. Правда, так бывало и раньше, но разве то было одиночество?
Ясные дни казались омраченными огромной темной тучей, под которой трудно вздохнуть полной грудью.
О мужьях нет никаких известий, мало кто из них умеет писать.
И, стоя в церкви перед чудотворной иконой девы Марии, никто из женщин не был уверен, что молится не за полуистлевший в могиле скелет.
Однажды пришел из города старый почтарь Шемет, принес и прочитал по складам листок, на котором среди отпечатанных строк было вписано имя Андрея Иваныша и еще какие-то слова о поле брани и защите престола.
И значило это, что муж мертв и никогда уже не вернется домой.
Ах, господи боже ты мой! Но было это все-таки лучше, чем когда муж возвращался безрукий, безногий или слепой. Точно прибавлялось еще одно дитя в доме, а ведь на печи и так слишком много притулилось этой мелюзги, которая слезала лишь затем, чтобы пищать и протягивать руку за ломтем кукурузного хлеба. А где его взять? Урожая со своего огорода хватало едва до рождества, а мешки с кукурузой уже никто не подвозил к дверям. Хуже того — приходили с жандармами какие-то казенные господа, сгоняли стада с пастбищ, уводили последнюю скотину, лишая деревню даже молока и сыра, а платили бумажками, на которые ничего нельзя было купить.
Голод настал. У детей пухли животы, у матерей не было молока для новорожденных, этой единственной памяти об отпуске мужей. Был такой голод, что хотелось выть и убивать.
«Король победит, он наградит своих верных подданных за все лишения», — провозглашали с кафедр католические попы. И бабы молились за то, чтобы уж поскорее победил венгерский король. Но венгерский король был разбит наголову.
«Царь освободит вас, — шептали православные попы. — Он даст вам мир и свободу». Ах, типун вам на язык! Каждый сулит свободу, а никто не даст горсти кукурузной муки. Каждый обещает мир, — но потом, когда победит. Все-таки молились и за царя. Скоро загремел и царь. Пришли войска, вешали и уводили людей. Деревня надеялась уже только на силы небесные. Бабы ходили к гадалкам, приносили портреты из газет и открытки с изображениями императоров, гадалки бормотали над ними непонятные заклинания, прокалывали иголкой голову и сердце и возвращали владелицам, которые потом вешали их коптиться в трубу. Франца-Иосифа[3] удалось уморить таким путем. Но что толку? Панов и адской нечисти, которая с ним заодно, была такая сила, что не одолеть и гадалкам.
Женщины уже ни во что не верили, ни на что не надеялись.
Такие времена в старину рождали великих разбойников. Черных молодцов. Справедливых мстителей. Добрых к беднякам, беспощадных к барам. Но было это встарину, не теперь. А что теперь? Бабы махали кулаками перед дверями нотариуса, который отнимал у них скот и обманом лишал земельных наделов, шумели в лавке Абрама Бера при выдаче продуктов и грозились:
— Вот погодите, вернутся мужья.
Но сами они не верили этим угрозам. Мужья были трусы. Почему не защищались они, когда у них отнимали последнее, почему не взяли топоры, не пошли убивать, когда их детей истребляли голодной смертью? Почему позволили гнать себя на бойню, точно скотину, жались, повиновались, трепетали перед начальством, а приехав в отпуск домой, валялись на кроватях, упиваясь бездельем и сознанием того, что в них никто не стреляет, да хвастались своими геройскими подвигами?
Был ли среди них хоть один, кто не желал молча выносить весь этот гнет?
Никола Шугай вернулся. Удрал с войны. Домой, в горы. Ибо только о горах стоит скучать.
Колочава, Колочава! Какое приятное слово! Точно тает на языке!
Никола стоял на ночном шоссе, вдыхая молочные запахи Колочавы. Тьма была непроницаема, как камень. В ней светилось несколько желтых пятнышек — окна. Точно прожилки колчедана в угле. В тишине раздавались глухие удары мельничного жернова, которые слышны только ночью. Из хаты в хату прошла девочка, неся на лопате тлеющие уголья. Они бросали отблеск на лицо и грудь ребенка, больше ничего не было видно.
Колочава, Колочава! Удивительно, насколько все здесь было словно частью Николы. Воздух, которым он дышал, эта тьма с золотыми квадратиками, это освещенное детское лицо, мелькнувшее в темноте. А глухие удары мельничного жернова выходили прямо из сердца Николы.
Никола Шугай шел домой. До избы отца, Петра Шугая, недалеко от деревни, час ходьбы по дороге к Сухарскому лесу.
Подошел, стукнул в окно. Показалось лицо матери. Чего надо? Пошла открывать. В одной рубашке застыла против него на пороге. Оба улыбались, глядя друг на друга. Как пришел сын, откуда — это можно было не спрашивать: ружье на плече сказало все.
— Отец на войне?
Отец был дома. Шрапнель перебила ему ногу, несколько пуль застряло в плече. Теперь он в отпуску. Скоро опять в окопы.
— Детям ни слова, маменька.
Мать Николы еще рожала. В избе спало пятеро, а над материнской кроватью, в люльке, сделанной из выдолбленного чурбана, качался шестой — младенец.
— Куда Эржика ездит в ночное?
— К ручью.
На пороге появился отец в солдатских штанах. Поздоровались.