Никола Шугай - Иван Ольбрахт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Немец, глупый немец, который знал только свои машины и разные там циферблаты и ни во что — не верил, покатился со смеху. Но Шугай смутился. Ведь он был из Подкарпатья[1], а там еще живет бог. Никола Шугай был земляк Олексы Довбуша, славного атамана, что с семью сотнями удальцов семь лет разбойничал по краю, у богатых брал и бедным давал, и не могла его взять простая пуля, а только серебряная, над которой было отслужено двенадцать молебнов.
И Никола Шугай сразу сообразил, что перед ним ведьма, баба-яга, колдунья.
— Погубит нас! Убьем ее… — прошептал Никола.
— Э, к чему? — отмахнулся немец.
Однакож что для солдата какая-то баба?! Наубивали сами немало и убитых людей нагляделись вдоволь. Почему не угодить товарищу? Тем более что у немца с бабой есть свои счеты за посягательство на его здравый смысл.
Наутро пристукнули они бабу и дали тягу. Побродили еще по краю и вернулись в свой полк. Опять стреляли, таскали мертвых и раненых с поля, нюхали дымную окопную вонь и подтягивали животы от голода. Мечтали, как и все солдаты, о какой-нибудь чистой ране, которая принесет немного вреда, но зато избавит их на несколько месяцев от фронта, а может быть, и совсем вернет домой.
О том, что была где-то какая-то баба с дочерьми Евкой и Вассой, приятели и думать забыли.
Как-то раз шли они дозором по дубовому лесу. Трое суток назад была жаркая битва. Четыре часа подряд ревели пушки, сквозь мутный пороховой дым и тучи песка сверкали молнии артеллерийского огня. Русские три раза кидались в атаку, потом была контратака, кругом грудами высилось дымящееся пушечное мясо, и, когда затих весь этот ад, у солдат с трудом хватило сил перевести дух и удивиться, что они остались целы и невредимы.
Теперь, после трех дней затишья, опять началось оживление у противника и приготовления в наших окопах. Значит, опять начнется музыка сначала. Спрятаться? Куда? Удрать? Из окопов не очень-то удерешь. В плен? Ни за что!
— Слушай, Шугай, — сказал немец, шагая между деревьев, — с меня хватает, я сыт по горло. Подстрели-ка меня.
С таким делом надо обращаться к верному товарищу. Самому это сделать трудно, придется стрелять через буханку хлеба, иначе порох опалит края раны, и, вместо избавления от окопов, угодишь под военно-полевой суд.
— Ты этого хочешь?
— Хочу, — кивнул немец.
Он уперся рукой в ствол ближнего дуба. Его белая ладонь походила на бумажную мишень, на которой упражняются новобранцы.
Шугай отступил на несколько шагов и прицелился. Хлопнул выстрел. Эхо прокатилось по лесу.
Солдаты удивленно переглянулись. В чем дело? Промах.
— Эх ты! — обозлился и удивился немец.
Шугай молчал. В этот миг на него снизошло что-то огромное, чему нет названия. Было это нечто потустороннее. Все кругом притихло и потускнело, точно под дыханием смерти. Смутный великий страх объял Николу Шугая.
— Еще раз. Подойди ближе.
Что это явилось Шугаю? Смерть? Судьба? Бог?
— Не дури, стреляй! — слышит Шугай далекий, точно из-под земли голос. Рука товарища бела, как бумажная мишень, бела какой-то жуткой, невиданной белизной.
Шугай прицелился, как во сне. Был он отличным стрелком. Таких один-два на бригаду. Майор, бывало, подбрасывал монету, а Шугай попадал в нее на лету.
Шугай надавил спусковую скобу. Он услышал, как вдалеке затих звук выстрела.
— Что ж ты делаешь, скотина! — вскричал немец, сердито глядя на свою белую ладонь. — Стрелять не умеешь! Бог весть, что там подумают, услышав здесь этакую пальбу.
Шугай не отвечал. Он вскинул ружье на плечо и молча зашагал прочь. Немец пошел за ним, ругаясь сквозь зубы.
Вдруг Шугай оборотился. Лицо его было бледно, глаза необычно блестели, голос прозвучал властно:
— Теперь ты.
— Я? в тебя? — сказал немец. — Ну, ладно.
— Только не отходи далеко.
— Куда стрелять?
— Хватит, стой. Стреляй в грудь.
— Ты спятил!
— Нет, не в грудь. Целься в голову.
— Осел!
Товарищ, конечно, не стал стрелять ни в грудь, ни в голову. Он нацелился в плечо. Хороший прицел, дистанция двенадцать шагов, можно ли промахнуться на таком расстоянии? Нет!
По лесу снова прокатился выстрел. Шугай спокойно стоял у могучего пня и смотрел куда-то мимо товарища, точно все это его не касалось, и мысли были заняты совсем другим.
— Да что же это? — побледнев, пробормотал оторопелый немец. Он вертел в руках ружье, осматривая мушку.
— Пошли, — сказал Шугай.
И они зашагали дубравой мимо редких старых пней, между которыми были большие просветы, зеленые сверху и синие снизу. Все было какое-то странное, лес казался иным, чем минуту назад. Солнце уже клонилось к западу, но лес сиял. Явственно виднелась каждая морщинка коры, зелень листвы точно стала свежее, ноги вязли в невиданном раньше мху. Треск ломавшейся под ногой ветки, прежде заставлявший вздрогнуть, теперь звучал ясно и весело. Противник казался далеко-далеко. Да был ли он вообще? Была ли война?
Друзья молча шагали рядом. Только к вечеру, уже в поле, близ окопов, немец сказал:
— Значит, ты веришь в эту чепуху? — Он пытался придать своему голосу дерзкий тон, но слова его звучали неуверенно.
Шугай и бровью не повел.
Еще много недель тянулась мерзкая жизнь в лагерях и окопах. И пока другие солдаты, глядя на летящий снаряд, гадали: «Если упадет вон там в поле, за дикой грушей, — вернусь с войны живой», — наши приятели глубоко в сердцах таили свою судьбу, никогда не обмолвившись о ней друг другу. Шугай — потому, что об этом говорить не полагалось. А немец не хотел лицемерить перед собой и товарищем.
Потом они расстались и больше не встретились никогда. Немца откомандировали на службу связи, роту сменили, и она отошла в тыл, а потом на другой участок фронта, и, как часто бывает на войне, люди потеряли друг друга из виду.
Но жена Шугая Эржика, старый отец его Петро и свекор Иван Драч, перенесшие немало гонений, и все друзья Шугая, которые теперь, через одиннадцать лет, уже не боятся признаться в дружбе с ним, охотно подтвердят вам, что Никола частенько вспоминал о немце и не раз говорил, что хотел бы еще встретиться с ним.
Так рассказывал пастух в шалаше над Голатынем.
ГЛАВА II
Колочава
С одной стороны узкой долины — вечно покрытый облаками пик Стримба и вершины Стременош. Дальше — Тисова, Дервайка и Горб. С другой — Бояринский верх, Пир-гора, Красивая и Роза. Кругом одни горы. Сланцевые и песчаниковые породы смяты, изломаны, прогнуты и вознесены к облакам. Горы, холмы, снова горы, перерезанные пропастями, пещерами, ущельями, в которых едва пройдет шеренга из четырех человек, тысячи родников и горных ключей, чьи воды стремительно бегут по валунам, а в тихих заводях стоят зеленые, как изумруд. Здесь с ревом прокладывает себе путь река Колочавка. И там, где течет она среди расщепленных скал, сливая свои воды с Тереблой, — уже течет, а не мчится, прыгая по камням, гордая своей победой над горами, что отдали ей в долине русло шагов в сто шириной, — там лежит деревня Колочава.
Под осыпающимися скалами бежит река. На другой стороне — дорога. А между ними — деревня, такая длинная, что, когда путник, не знающий этих мест, идет по дороге мимо изб и еврейских лавчонок, потом вдоль лугов и садов и опять мимо домиков и изб, у него, смотря по характеру, нарастает раздражение или тупая покорность, ибо после часа, после двух и трех часов ходьбы ему все еще отвечают, что он в Колочаве, в, Колочаве у Негровиц, в Колочаве на Горбе, в Колочаве-Лазе.
Впрочем, имя Николы Шугая связано только с Колочавой-Лазой. О ней и будет речь.
Колочава-Лаза обстроена лучше всех, есть в ней даже католический костел. Шоссе здесь переходит в улицу, огороженную с обеих сторон забором и посыпанную речными ракушками и галькой, которая приятно хрустит под ногой. Вдоль улицы тянутся изгороди — тын, местами плетень, местами даже настоящий дощатый забор. В нем сделаны калитки и перелазы, то есть места пониже, где с помощью двух лавочек или просто больших камней человек или собака — но не скот! — легко перелезают через забор.
За заборами — дворики, избы, а между ними и рекой Колочавкой — сады. Летом Колочава вся в цвету, смесь зеленого, красного и желтого. Зеленый — это конопля и грядки картофеля, вьющиеся бобы расцветают кровавыми каплями, а сотни подсолнечников, зреющих по краям грядок, отливают золотом. Желтизной же поздним летом светят цветы рудбекии, бог весть из каких панских садов занесенные сюда. Высокие стебли рудбекии вьются по заборам и обнимают кресты на распутьях, массивные кресты из двух бревен с грубо намалеванным Иисусом.
Живут здесь русины[2] — пастухи и лесорубы — и евреи — ремесленники и торговцы. Бедные евреи и состоятельные евреи. Бедные русины и совсем нищие русины.