Шел густой снег - Серафим Сака
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Брось, он ведь был молодым, мягким, незрелым – кусок глины, из которого можно вылепить все что угодно, – пытался утешить тот, второй, бывшего «принца» или бывшего поклонника «принца», в котором ты упрямо продолжал видеть студента, переодетого стариком. Ты еще верил, что игра продолжается. Но сказка кончилась давно.
– Поймал, как кота в мешок, – представляете, каков кот? Я искал в нем и другие недостатки и нашел, ибо они были. Говоря многое о многом, он сглаживал смысл, который в конце концов отомстил ему: он превратился в человека безо всякой тайны, замок с открытыми дверями и окнами, в который вместе с ветром ворвалось зло людское, – так закончил он свою исповедь, не сознавая, что делает ту же ошибку, какую сделал когда-то «принц»: говорил все, что приходило в голову, в то время как следовало говорить лишь то, что было на самом деле.
– Хватит… Поговорим лучше о чем-нибудь другом. Расскажи о городе, Леун, – вмешалась Зорзолина, догадавшись по тому, как ты стоял – ни в доме, ни на улице, – что тебе надоели длинные излияния того, кто упустил возможность стать человеком.
– О чем поговорим, Лина? – спросил ты Лину, застывшую в углу стола и не отрывающую от тебя глаз. Лину, в которую при всей разнице в возрасте ты был когда-то безумно влюблен и от которой, как ты думал до последнего времени, освободился. Чувство, что она рядом, а ты уже ничего не можешь искупить, бессилие и нежность переворачивали тебе душу.
– Александру видел? – спросила Зорзолина, желая вернуть тебя к прежнему, к давним сказкам, которые ты вспомнил, а они, сестры, не могли забыть.
– Нет, не видел. Как он?
– Выращивает цветы и свыкся с мыслью, что жизнь – это то, что можно сосчитать и взвесить, а не то, другое, что понять и к чему привыкнуть куда труднее, – сказал все тот же из этих двоих и нагнулся расшнуровать ботинки: видно, не двигался с прошлого года и теперь затекли ноги.
Затем он принял прежнюю позу, но уверенность и воодушевление, которые облагораживали его лицо, исчезли, уступив место какой-то боязливой игривости. Усмешка, появившаяся в углу рта, подчеркивала, что, продираясь сквозь абстракции, он сбился с пути, потеряв то единственное, что ему больше всего шло и лучше всего удавалось, – маску юнца студента. Растаяв, маска слилась с его собственным лицом, которое было именно тем, что выражало: поверхностная живость, не имеющая никакой надежды перерасти во что-либо более серьезное.
Поняв, что ты уходишь, Зорзолина прошла вперед, поднялась на высокий порог, раскинула руки и начала нараспев, голосом, которому после того, как давно были нарушены установленные в этом доме правила примерного поведения, трудно было придать прежнюю нежность:
– Если пойдешь к нему, а надо пойти, если увидишь его, а надо увидеть, если заговоришь, а заговорить надо, то скажи ему, что нам не плохо, не хорошо, а лучше, чем хорошо, только пусть оставит нас в покое, пусть оставит ребенка в покое, и пусть будет у ребенка, как у всех людей, имя, и пусть верит, что он – его, и не смеется над родом своим…
– Не надо! Не вспоминайте и помогите мне забыть! – закричала в отчаянии Лина. – Ты ничего не слышал, Леун! Ничего…
Наступила тишина, полная, глубокая, и в этой тишине ты и, наверное, остальные слышали, как громко и учащенно бьется у каждого сердце.
Ты вышел, не сказав ни слова, и когда пробирался, шаря в полутьме, через сени, маленькие, но сейчас казавшиеся огромными, до слуха твоего долетел тоненький звук, похожий на голос ребенка. Он доносился из глубины дома, из бывшей комнатки Катрины. И потом, в тишине и белизне улицы, этот голосок долго преследовал тебя, смеясь и плача, звеня тысячью колокольчиков.
3
Ты останавливался перед чьими-то воротами и бросал жестом сеятеля в поле горсть конопли, которую захватил еще вчера, чтоб было с чем утром ходить из дома в дом. «Многие, многие лета!» – хотел ты крикнуть, но язык онемел у тебя во рту, наверно, не смог бы произнести ни «здравствуй», ни, что еще проще, «привет». Ты собрался пройти вперед, но вдруг понял, что стоишь перед воротами Александру Шендряну – остановился здесь, сам того не желая, и теперь ноги не осмеливались вести тебя дальше. Новый, с блестящей черепитчатой крышей, окруженный забором с бетонными столбами, дом казался кораблем, вставшим на якорь в снегах. Во всех, сколько их там было комнатах, хотя давно уже наступило утро, горел свет. Ты тронулся с места – скрипнули новые ботинки, а может, взвизгнул схваченный морозом снег, и звук этот отозвался скрежетом пилы у тебя в висках. Ты замедлил шаг, прошел через открытые ворота во двор, пила разбилась вдребезги – ты заметил свежие следы, которые, убегая вперед, показывали тебе дорогу; следы терялись наверху, на лестнице, ведущей в дом. Широкий – от ворот до порога целый конный пробег, – со множеством деревьев, согнувшихся под снегом, двор выглядел странно, почти фантастически; твои шаги вспугнули цепного пса; лениво лая, он появился, как истинный хозяин этого царства, и стал прогуливаться, таская за собой цепь, которая заскользила по протянутой через двор проволоке.
– Кто там? – крикнули с застекленной веранды, и ты отвернулся, чтоб тебя не сразу узнали, к тому же, сгорбившись, как старик, поднял воротник пальто. – Кто там? – нетерпеливо окликнул тот же голос с крыльца. – Кто, я спрашиваю? – Голос приблизился, и человек заглянул сбоку, стараясь увидеть твое лицо.
– Я это, я!
– Леун? Да, он!
– Я, – ответил ты, и Александру раскинул руки, но стоял в нерешительности: и хотел обнять тебя, и не смел.
– Когда приехал?
– Вчера, десятичасовым.
– Слышал, слышал. Село – оно все знает… Жаль, не пришел вчера, скоротали бы время в полное удовольствие вдвоем. – Только теперь он протянул тебе руку, горячую мускулистую руку хорошо натренированного спортсмена. – Ну что нового, Леун? – спросил он, а ты, не зная, как ответить (будто ему известно старое!), продолжал пожимать его руку, неприятно цепкую и настойчивую. – Хотел и я выбраться в Кишинев, повеселиться, как все люди, на балу или даже на маскараде, да вот билета не достал… Когда, говоришь, приехал? Ах, да… Как поживает барышня Анна?
– Спасибо. Вчера – хорошо.
– Поженились или все так же?
– Как тебе сказать…
– Не надо, понимаю…
– Это не то, что ты думаешь.
– А я ничего и не думаю. Но не забывай: время не стоит на месте и не ждет нас.
– Время никуда не уходит, это мы спешим. Вот смотри – только вчера приехал, а завтра уже надо возвращаться.
– И мы, люди бывалые, уже не оставляем на завтра то, что можно сделать сегодня… Ну, пошли, покажу тебе дом.
И вы зашагали по лестнице, хозяин – впереди, ты – следом, хватаясь без особой надобности за черные, из металлических труб, перила. Поднявшись на несколько ступенек, Александру обернулся, положил руку тебе на плечо и сказал:
– Слышал, что я бросил учительствовать?
– Как ты сам сказал, село все знает… Заделался великим огородником, выращиваешь ранние овощи…
– Выращиваю, но совершенно другое. – Он убрал руку и шагнул на последнюю ступеньку. – Вот отсюда видна теплица. Видишь? Потом покажу, посмотришь, на что способны стекло и центральное отопление. – И добавил другим, менее возвышенным тоном: – Впрочем, какое тебе до всего до этого дело!
– В том, как говорили о тебе, я почувствовал что-то вроде зависти.
– Ты ведь никогда не интересовался жизнью и судьбой бывшего своего односельчанина! Вспомни: когда я учился и приходил к тебе в общежитие, ты всегда был занят. – Голос его звучал торжественно и в то же время обиженно. – Хоть сейчас скажи: чем ты был тогда занят… если не секрет?
– Чем? – Ты не знал, что ответить. – В конце концов, у каждого есть своя «теплица», где он выращивает свои собственные «ранние овощи». – И ты засмеялся как можно добродушнее, желая, чтобы засмеялся и он. Но Александру остался холодным и чужим, видимо восприняв твои слова как упрек.
– Выращивал, но совсем недолго. И не просто так – я биолог и делал кое-какие опыты. А когда начались всякие разговорчики – знаешь же наших людей! – из-за этой моей несчастной теплицы, которую я строил с такими муками, прямо с ног сбился, пока достал стекло, вот тогда-то я и вынужден был направить свою жизнь по другому руслу.
– И что же ты теперь делаешь?
– Понимаешь, я хотел выращивать ранние овощи, которые созревают, когда солнце греет еще слабо, а Лина издевалась надо мной: мол, будешь еще выращивать и при лунном свете… Все они точно сговорились, стыдили, издевались… Теперь я почти никуда не выхожу. А дело свое все-таки делаю.
– Что же ты делаешь, Александру? – спросил ты только для того, чтобы не создалось впечатления, будто уже все знаешь.
– Выращиваю цветы… За ними приходит некий Филипп, старый мой знакомый. Приходит, да вот уже целую неделю не показывается. – Он вытер со лба пот и погрузился в раздумья. Через некоторое время спросил, меняя разговор: – Так чем, говоришь, занимаешься в столице?