Что-то со мной не так (сборник) - Лидия Дэвис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но это не заканчивается, и, когда наступает конец, это продолжается и после конца, она остается внутри тебя словно сладкий ликер, ты наполнен ею, все, что с ней связано, напоминает внутреннее кровотечение – ее запах, ее голос, то, как двигается ее тело, это все в тебе, по крайней мере еще некоторое время после. Потом ты начинаешь это терять, тебя пугает то, насколько ты слаб, то, что не можешь все вернуть обратно, что все это уходит из тебя и остается больше в голове, чем в теле, картинки приходят к тебе одна за другой, ты просматриваешь их, некоторые задерживаются дольше, чем другие: вы сидели вместе в очень чистом белом месте, в кофейне, завтракали, все вокруг было таким белым, что она вырисовывалась очень четко на фоне этой белизны, ее голубые глаза, ее улыбка, расцветка ее одежды, даже буквы в газете, которую она читала, не глядя на тебя, коричневый, рыжеватый, золотистый цвет ее волос на голове, склоненной к газете, коричневый кофе, светло-коричневые булочки, все на фоне белого стола, белых тарелок, серебряных кофейников, серебряных ножей и ложек и на фоне сонных людей, в одиночестве тихо сидящих за своими столами. Лишь изредка раздаются звяканье ложек, стук чашек о блюдца и приглушенные голоса, время от времени ее голос то громче, то тише. Картинки возникают перед тобой, и тебе остается лишь надеяться, что они не слишком быстро утратят жизненность и иссохнут, хотя ты знаешь, что так будет и что ты забудешь что-то из того, что было, потому что уже и теперь тебе приходится с трудом вызывать в памяти почти забывшиеся детали.
Мы лежали в постели, и она спросила меня: я не кажусь тебе толстой? Я удивился, потому что ей в этом смысле вовсе не о чем было беспокоиться, а оказалось, что она беспокоится, поэтому я сказал то, что думал, глупо сказал, что у нее очень красивое тело, что ее тело совершенно, и я действительно так думал, но она ответила довольно резко: я не об этом спрашивала, и я постарался ответить снова.
А однажды она лежала напротив меня поздно ночью и начала говорить, дыша мне прямо в ухо, она говорила и говорила, все быстрее и быстрее, и не могла остановиться, и мне это нравилось, я чувствовал, как та жизнь, которой она была полна, перетекает и в меня, во мне было так мало жизни, и ее жизнь, ее огонь втекали в меня, в мое ухо вместе с ее жарким шепотом, и хотелось, чтобы она продолжала говорить вечно, лежа вот так, радом со мной, и я бы продолжал жить, как сейчас, тогда я мог бы продолжать жить, а без нее – не знаю.
Потом кое-что из этого ты забыл, может, забыл бо́льшую часть, может, забыл почти все в конце концов, и теперь приходилось прилагать усилия, чтобы вспоминать, чтобы не забыть навсегда, но даже тем, что ты слишком много думаешь об этом, можно все убить, хотя ты не можешь не думать об этом почти все время.
А потом, когда картинки начинают исчезать, ты принимаешься задавать вопросы, мелкие такие вопросы, которые сидят в голове без ответов, например, почему однажды ночью она не погасила свет, когда вы ложились в постель, а в следующую ночь погасила, а потом снова не погасила, а в последнюю ночь погасила, почему, и другие вопросы, незначительные вопросики, которые изводят тебя.
В конце концов картинки пропадают, а эти сухонькие чепуховые вопросы сидят в голове без ответов, и ты остаешься с этой невероятной тяжелой болью внутри, которую пытаешься утишить чтением или облегчить выходом в какие-нибудь публичные места, где тебя будут окружать люди, но как бы успешно тебе ни удавалось отодвигать эту боль, как раз в тот момент, когда тебе кажется, что на время все стало хорошо, что тебе ничто не грозит, что ты надежно держишь все это на расстоянии от себя и стоишь на голом и немом клочке земли, все внезапно возвращается, ты слышишь звуки, возможно, это пищит котенок или плачет младенец или кто-то еще, ты слышишь это, и в какой-то части твоего сознания, над которой ты не властен, боль возвращается с такой силой, что ты пугаешься, пугаешься того, что снова погрузишься во все это, и задаешься вопросом, нет, ты боишься спросить себя, как ты собираешься выкарабкиваться.
И это не только случается в любой час суток, но тянется многие последующие часы, недели, хотя со временем все меньше и меньше, так что при желании можно было бы даже составить график: месяца полтора спустя ты думаешь об этом в общей сложности около часа в день, несколько минут, разбросанных во времени, или несколько минут там-сям и с полчаса перед сном, или иногда все возвращается, и ты полночи лежишь без сна.
Таким образом, если все сложить, ты тратишь на это, вероятно, по 3$ в час.
Если придется включить сюда и плохие времена, тогда не знаю. С ней плохих времен не было, хотя один раз, наверное, все же было, когда я сказал ей, что люблю ее. Я не смог удержаться, это случилось тогда впервые, я чувствовал, что почти влюблен в нее, а может, и люблю по-настоящему. Если бы она позволила! Но она не могла позволить, или это я не мог влюбиться по-настоящему, потому что знал, что все это очень ненадолго, и всякое такое, поэтому я сказал ей это, но не знал, как сказать, что, во-первых, она не должна ощущать тот факт, что я люблю ее как обузу, или что она не обязана чувствовать то же самое ко мне, что мне просто нужно было сказать ей это, вот и все, потому что оно рвалось из меня, и ей не надо даже обращать внимание на то, что я сказал. На самом деле я не сказал ничего, потому что чувства мои были так сильны, что никакими словами их выразить было невозможно, а близость еще все усугубляла, потому что в эти мгновения мне нестерпимо хотелось говорить, но все слова были бледны, никуда не годились, и тем не менее я сказал, я лежал на ней, ее руки были подняты над головой, мои их накрывали, и наши пальцы были сплетены, на ее лицо падал тусклый свет из окна, но я, в сущности, не видел ее и боялся говорить, но должен был сказать, потому что хотел, чтобы она знала. Это была наша последняя ночь, я должен был сказать ей это тогда, так как другой возможности у меня уже никогда бы не случилось, и я просто сказал: прежде чем ты уснешь, я должен сказать тебе, пока ты не заснула, что я люблю тебя, и она мгновенно, сразу же ответила: я тоже тебя люблю, и ее слова прозвучали так, что было ясно – ничего подобного она в виду не имела. Они прозвучали немного равнодушно, хотя, с другой стороны, это всегда звучит немного равнодушно, когда кто-то произносит «я тоже тебя люблю», потому что это просто вежливый ответ, даже если человек не имеет в виду того, что говорит, и проблема в том, что я никогда так и не узнаю, имела она это в виду или нет. А может, когда-нибудь она скажет мне, имела она это в виду или не имела, но сейчас узнать это невозможно, и я сожалею, что сделал это. Получилась ловушка, которую я вовсе не хотел ей расставлять, вижу, что получилась ловушка, потому что, если бы она ничего не ответила, мне было бы больно, как если бы она что-то у меня взяла и ничего не дала взамен. Поэтому у нее не было иного выхода, чтобы как минимум не показаться жестокой. Ей пришлось это сказать, а я вот теперь мучаюсь, не зная, было ли это правдой.
Был еще один неприятный момент, то есть не то чтобы действительно плохой, но тоже неловкий, – это когда я должен был уезжать. Время пришло, и я начал дрожать и ощущать пустоту, словно внутри меня ничего не осталось, как не осталось и ничего, что поддерживало бы меня на ногах. И вот этот момент настал, все было готово, и мне пора было уходить, тогда это был всего лишь поцелуй, короткий, словно мы боялись того, что может последовать за поцелуем, и она была почти рассеянна, протянула руку к крючку, прибитому возле двери, сняла с него старую сине-зеленую рубашку и вложила ее мне в руки, чтобы я взял ее с собой. Мягкая ткань пахла ею, и потом мы стояли, прижавшись друг к другу, глядя на листок бумаги, который она держала в руке, и – это я помню хорошо – я крепко сжимал рубашку. Таковы были последние минуты две, потому что мы подошли к концу: все всегда проходит, вот прошло и это, конец.
Может, все складывается правильно, может, ты ничего не потерял, сделав это, не знаю. Нет, в самом деле порой, когда ты думаешь об этом, ты чувствуешь себя настоящим принцем, чувствуешь себя королем, а в другой раз ты боишься – не все время, а иногда – боишься того, какое воздействие это окажет на тебя в дальнейшем, и непонятно, что с этим теперь делать.
Уходя, я один раз оглянулся, дверь все еще была открыта, я увидел, что она стоит в глубине комнаты, в темноте, я мог различить только ее белое лицо, все еще повернутое мне вслед, и ее белые руки.
Думаю, ты дошел до того состояния, когда смотришь на эту боль так, будто она в трех футах от тебя лежит в коробке, в открытой коробке, где-нибудь на подоконнике. Она твердая и холодная, как металлический брусок. Ты просто смотришь на нее и говоришь: ладно, возьму ее, так и быть. Вот что она собой представляет. Ты знал о ней все даже прежде, чем все это затеял. Ты знаешь, что боль – неотъемлемая часть всего этого. И ты не сможешь потом сказать, что удовольствие было бо́льшим, чем боль, и поэтому готов все повторить. Это не имеет никакого отношения ни к чему. Ты не можешь ее измерить, потому что боль приходит потом и остается дольше всего другого. Так что вопрос на самом деле состоит в том, почему боль не заставляет тебя сказать: я никогда больше этого не сделаю. Даже когда боль так сильна, что ты должен был бы это сказать, ты не говоришь.