Фейсбук 2018 - Александр Александрович Тимофеевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ездили сегодня в Катанью с ее барочными дворцами, которым ничего не нужно - all we need is art. И все вокруг тянется к прекрасному, хочет соответствовать. И дева, проходя мимо, застывает картинно, и мы с Николой отражаемся в стекле с навязчивостью образа.
«А надо вам заметить, что гомосексуализм в нашей стране изжит хоть и окончательно, но не целиком. Вернее, целиком, но не полностью. А вернее даже так: целиком и полностью, но не окончательно. У публики ведь что сейчас на уме? Один только гомосексуализм. Ну, еще арабы на уме, Израиль, Голанские высоты, Моше Даян. Ну, а если прогнать Моше Даяна с Голанских высот, а арабов с иудеями примирить? – что тогда останется в головах людей? Один только чистый гомосексуализм».
Это великая поэма «Москва-Петушки» великого Венедикта Ерофеева, ему сегодня 80 лет. Полвека назад написано, и ни одно слово не устарело. Ну, разве что Моше Даяна больше нет, остальное на месте.
Похвастаюсь. Зашел сейчас в отель, давно манивший огнями начала прошлого века, и чудесный мальчик-портье, невзирая на поздний час, не послал нах, а всюду провёл, все показал, и чужая рухлядь открылась, расчехлилась, впустила в себя, сделалась рамой, стала своей. За кадром ещё лестница семнадцатого века, но я на неё не претендую. А здесь все родное. Расстояние в пятьдесят-сто лет можно преодолеть за несколько шагов и минут
Какой все это беспросветный мрак - алчная прачечная, занятая одним распилом и отмывом, как неотступный образ времени.
Отдавай мои игрушки и не писай в мой горшок: РПЦ порвала все отношения с Константинополем, запретив мирянам молиться и причащаться в константинопольских храмах, а это много где - вот любимая мною православная церковь в Риме, она под Константинополем, а не под Москвой. Там прекрасные службы по воскресеньям, на церковно-славянском, само собой, такой оплот русского мира в Риме. Отныне ступать туда не смей, но коли сходил налево, потом, вернувшись в правильное лоно, должен покаяться на исповеди. Молитва как грех, требующий раскаяния, это мощное слово, сказанное церковью в 21 веке. При неустанном трепе про консерватизм русского человека, про традиции и верность истории, плюнули в тысячелетнее константинопольское православие, на саму византийскую скрепу. Эх. А ведь эти люди запрещали Пусси Райот ковырять в носу.
#MeToo Мне было 11 лет, но на вид 13-14, ему, наверное, 17-18, а, может, и целые 19, я приехал на какую-то старомосковскую дачу в большую и разновозрастную детскую компанию, которые легко складываются по случаю и так же легко распадаются, когда дружат между собой родители, а не дети, он там был самый взрослый, чей-то старший брат, скорее всего, не помню. И как звали его не помню, и кем он был, кем стал, не знаю. И чем мы на даче той занимались, сейчас не скажу, все-таки прошло почти полвека - в речке купались, в лес ходили, в поле побегать, бурно возились вместе или тихо мечтали поодиночке, или пели, или про книжки говорили, в шарады играли, спектакль ставили, чем ещё занимаются дети на интеллигентских дачах? - ничего от этого не осталось, ни одной картинки, только июльский зной, замерший, абсолютно бездвижный, дверь не скрипнет, не вспыхнет огонь, и так все горит, пылает, какой ещё огонь? - жар повсюду, тихий, густой, напряженный, прерывающийся лишь взрывами смеха - бурным облегчением - смеялись мы тогда много, смеялись безудержно.
Нет, наверное, мы с ним бегали-купались, играли в шарады-спектакли, а то бы не сблизились, не подружились, но все подробности корова языком слизала, остался один чердак со старой соломой, куда мы залезли по приставной лестнице, и горячее его дыхание над ухом, и то, как трогал мои соски, а потом стащил с меня плавки и направил прямо в пах соломинку - давай посмотрим, как у тебя вздрогнет, - но я смутился, и он, заметив это, вдруг вспомнил что-то смешное, и мы оба расхохотались. Ну и спустились по той же лестнице вниз, чего ещё делать?
Нет, мы точно бегали-купались, потому что я устал к вечеру и в электричке, по дороге в Москву, уснул у него на плече. А вокруг были дети из нашей разновозрастной компании, и все видели, какой у меня большой друг, самый тут взрослый и сильный, и он не стеснялся, что обнимает малыша, и бережно довёз меня до Москвы, и я на нем спал, как у Христа за пазухой. Там было тепло, там было надежно, там было счастье.
Но ни тем летом, ни потом я на дачу эту больше не попал и нигде его не встречал, не видел, никогда, ни разу. Другие возникли дачи и другие компании, и вообще все, что надо, у нас с ним произошло, чего ещё хотеть? Я бы этого не сказал тогда, но что-то такое ощутил, даже осознал как начитанный мальчик, и через Апулея уже пробрался, и через Тысячу одну ночь, и даже через 12 Цезарей, а там всякой любви навалом, и, конечно, я почувствовал, что на чердаке мы куда-то двинулись и, конечно, не понял, куда, но понял что-то своё, смутное, важное, не определяемое никакими словами и переполнявшее меня ничем не замутнённой радостью. Ведь никто мне не объяснил, что это была пропаганда и харассмент, соблазнение малолетнего, и я на всю жизнь получил незаживающую рану, неизживаемую травму. И, может, от этих объяснений и травма бы возникла, и рана не зажила. А так от безоблачного, но в действительности тяжкого, как у всякого подростка, детства осталось воспоминание светлое, драгоценное, целомудренное до блаженства.
В греческой деревне, в которой я много лет живу свои две недели в октябре, есть речка, втекающая в море, мелкая, мусорная, через нее в этом