Рассказы - Александр Терехов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дома он начальник. У него много подчиненных. Но теперь ему стало трудно работать. Потому что он часто ездит ко мне.
Он привезет мне варенье. Вишневое. Я люблю грызть косточки.
— Здравия желаю.
— Здрасти…
— Мне сюда?
И еще колбасы И пирог яблочный в целлофановом кульке. И денег. Я ему говорю: не привози денег. А он привозит: может, что купишь себе. А их все равно занимают. Но я ему не говорю. Вру, что много себе покупаю.
И котлеты привезет, и печенку. Он всегда много привозит. Я страшно объедаюсь. Он тоже иногда ест со мной. Все-таки с дороги, проголодался. Но мало ест. Будто стесняется.
Папа сказал, что я возмужал.
— Ложись, что сидишь?
Папа, я не возмужал, я постарел.
— Ваш плешивый что не приходит?
А старики-это тоже дети, только дурные, слабые, дурачки…
— Я говорю: что плешивый ваш не приходит? Выписался, что ли?
— Он не плешивый, — сказал я про себя. Потом подумал, приподнялся на локте и повторил:-Он не плешивый, — себе под нос. А пластинки даже не слетели с груди-я чуть-чуть привстал. И видел ее спину.
— Он не плешивый, — громко сказал я.
— Что? — спросила она, что-то записывая.
Я сел. Пластинки слетели на пол. Огляделся: куда бы дать выход звенящей, зудящей дрожи рук и души? Толкнул цветочный горшок. Он качнулся и устоял. Лежак был теплый, хотелось лечь снова.
— Он не плешивый! — крикнул я и толкнул горшок изо всех сил. Рука скользнула, но горшок все же упал, выплеснул язычок земли на линолеум. Белое пятно запестрело и резким бабьим голосом плюнуло:
«Это что? Такое?»
Я встал и пошел, потом побежал: никак не унималась эта чертова черная дрожь. Дернул штору с двери, смёл какие-то склянки со столика и, не увидев себя в зеркале, вылетел в коридор. Изо всех сил побежал…
Потом были руки из огромной волны выросшей дрожи. И чей-то голос перед огромной волной, что вот-вот накроет:
— Какой молодой и такой нервный. Интересно: кем был до армии?
Я выдохнул последнее:
— Человеком…
ЖЕСТОКОЕ СЧАСТЬЕ
Несколько вариаций на одну темуЗа свою жизнь я ни разу не подал милостыню нищему. Я вырос, твердо запомнив: в нашей стране с голода никто не умирает. В нашей стране нищих нет. Как и многих других нехороших вещей, о которых пишут в газетах на третьей полосе и в исторических книжках.
И поэтому я грубо с размаха захлопываю дверь перед привычно ноющими «погорельцами» и с внутренним презрением легко прохожу рядом с уложенными на серый асфальт кепками инвалидов и протянутыми кулачками богомольных старушек-их для меня нет.
В избытке веры почти всегда недостаток милосердия.
Люди милосердные склонны сомневаться, и прежде всего-в запрете чужой веры — они строго меня не осудят. Дело не только в вере. Внутренне всегда очень труслива бездумная вера. Большие воздушные шарики боятся крохотных иголок. Ничтожный укол — шарик сдуется весь.
Потому что пустой.
Люди всегда подспудно боятся ремонта. Как же так, жили в родной своей квартире, любимой и обожаемой до последнего пятна на обоях и памятной трещинки на потолке, наблюдаемой перед отходом ко сну. И вдруг, на тебе: мебель сдвинута что куда, увешана тряпками и газетами, ободраны обои, обнажилась паутина, плесень, дыры загадочного происхождения, и стоишь ты посреди комнаты весь в тоске и неприютности, кажется: рушится все. А это только начало. Это только ободрали обои.
Страшно неприютно стало жить. Впереди-жуткий ремонт. То, что было шепотом для немногих, — теперь набатом для всех. И мы еще только вначале. Когда еще не думают: что делать? Когда еще пытаются все увидеть.
Посмотрим на нищих.
Если обернуться назад: нищие появились от хорошей жизни. Возрос моральный и экономический потенциал, и случайная или естественная немощь человека уже не являлась путевкой в мир иной — иждивенцы берутся обществом на поруки. Со временем нищие разделились на оседлых, перебивающихся от праздника к празднику, от крестин до похорон, от дома к дому; на «погорельцев», кочующих вдали от родных мест, чтобы смягчить удар судьбы; на церковных, в чьей среде профессионализм уже высок и среди которых обитали юродивые — баловни нашей литературы. О нищих любят рассказывать легенды и были: вот, дескать, померла старушка побирушка, похоронить было не на что, а копнули у ей под полом-а там: многие тыщи!
Значит, мы раньше думали о себе то, чего не было на самом деле.
— Дайте копеечку! Храни вас господь на долгие годы. Храни вас господь от скорби и болезней, и дай вам господь доброго здоровья… У старушки трясется рука, в которую кладут монеты. Отдав должное автору подаяния, она внимательно разглядывает монету, осторожно приподняв оглобли очков, и заученным движением опускает ее в карман. По мере накопления кулачок мелочи переправляется в сумку.
Подают бойко — человек десять за пять минут. Отстояв полтора часа у входа в магазин, старушка выпивает в кафетерии стакан горячего кофе и заступает на вторую смену.
Идут люди: студенты, старики, дети, милиционеры, рабочие, улыбаются, хмурятся, жуют мороженое, утирают пот, меняют руки от тяжелой сумки, качают коляски. Старушки нет.
Но она — есть.
С нищими общаться непросто и малоприятно. Из гуманных соображений я не прибегал к принудительным услугам милиции и принципиально говорил лишь с теми, кто не против разговора. Будем милосердны.
Елене Максимовне 85 лет. Сирота, в детстве батрачила на кулака. Всех боялась, угождала и старым и малым. Неграмотная. Муж и девять детей померли. Работала дворником. Пенсия сейчас — тридцать рублей. Это минус квартира, свет не пишите, свет она не зажигает. Одна комната в общей квартире — семь метров. В комнате — «диван-развалюха да тумбочка спод телевизора». На диване спит сама. На полу-воспитанник, пэтэушник. У парня отец с матерью лишены родительских прав, а брат ведет «рассеянную жизнь» — Елена Максимовна парня к брату не пускает. Ходит побираться, по ее словам, не часто. И не помногу рублей четыре-пять за утро. И все. Хватает. Начинать? А чего трудного-встала и протянула руку.
Молчим. Она горько вздыхает:
— Век прожила в слезах и горе.
Ее «коллега» Екатерина Михайловна выходит «на работу» в черном пальто и мужских ботинках, крестит рот и кланяется. Кроме магазина, бывает еще и на Черемушкинском рынке. Ей — 80. Всю жизнь работала в прислуге. Стажа всего пять лет.
Нашел я их быстро. Поговорил с начальником местного отделения милиции. Он минуты две изумленно молчал после моего вопроса о нищих. И отрицательно покачал головой: никогда, нигде, никого. Из окна его кабинета виден магазин «Мясо».
В нем не первый год побираются Елена Максимовна и Екатерина Михайловна.
Они довольны жизнью. Предложения помочь встречают в штыки. Жалоба одна: подавать меньше стали. Это первая сквозная тема в сетованиях нищих. Вторая: мы-то ладно, а гляньте, как вон те гребут деньгу. Лопатой!
Под «вон теми» подразумевается нищий классический — церковный. Про них уважительно говорят, что собирают они за смену до пятидесяти рублей. Место на паперти занимают пораньше. Кто не. успел или не смел, оттесняется на сырые кладбищенские дорожки: как каменные ангелы скорби слева и справа.
Церковные — прочный коллектив, объединенный общим местом и многолетним стажем (у некоторых свыше десяти лет). Подаяние на улице более человечно. На улице индивидуальное милосердие. В церкви конвейер — деньги суют в кулачок крайнего, как медяк при входе в метро. С соответствующим выражением лица. Иногда дарят целый рубль, шепча: «На всех». Как только щедрая рука удаляется на известное расстояние, начинается судорожный, крутой разбор: разделит обладатель рубля полученное на всех или нет. При этом лица, которые еще полчаса назад бессильно закатывали глаза и вытягивали в мычании губы, силясь что либо выразить мне в ответ, проявляют недюжинное ораторское мастерство и дикцию, сделавшую бы честь диктору ЦТ.
Идти на общение «церковные» отказываются категорически. Пришли, видит бог, в первый раз, и, как только накопят сумму, достаточную для закупки скромного количества молока и хлеба, их и след простынет. Обитают они подальше от центра. На паперти церкви Даниловского кладбища в хороший день я насчитал одиннадцать человек. Многочасовое стояние на ногах и вообще факт прихода говорит о сносном физическом состоянии.
Я искал внутренний надлом, жертв нашего равнодушия, муки стыда и поиск помощи. Ничего этого я не нашел.
«Дно» страшно не тем, что туда падают люди. Страшно, что они не хотят оттуда выбираться.
Я готов оправдывать тех, кто подает, и тех, кто нет. Подают чаще всего пожилые, приезжающие за покупками женщины, ветераны войны, совсем редко-средний возраст. Молодежь-никогда. Дети — если только бабушка даст монетку и скажет, что делать. Хотя дети боятся. Это страшно: розовые банты и белые гольфы, сморщенное лицо и трясущиеся руки.