Атака! Атака! Атака! - Кармалита Светлана
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Шура Веселаго делала винегрет, когда пустая банка зазвенела о стакан. Она вынесла корзинку с маленьким в коридор на сундук у телефона, на всякий случай еще покрыла ее старой курткой Веселаго, поскорее вернулась в комнату, сразу дернула дверь и вышла на балкон. На других балконах уже стояли, па соседнем — Настя Плотникова. Внизу из парикмахерской вышла Киля — уборщица. Самолетов было много, все вокруг дрожало от рева их моторов. Ру-ру-ру — шли бомбардировщики.
Торпедоносцы вышли, как всегда, из-за столовой номер три. Мощно и грозно выли моторы тяжелых двухмоторных машин. И строй клином был ясно виден. Вот машина Фоменко, а за ней и другие, с длинными блестящими торпедами под брюхом.
Самолеты прошли, и сразу вернулись исчезнувшие звуки. Гукнул на заливе рейсовый, заиграло радио. Дом флота передавал концерт по заявкам офицеров и старшин.
— Уся, иди есть рыбу, — позвал женский голос.
Из-за столовой раздался визг.
— Свинью колют, — крикнула снизу Киля и, поежившись, ушла в парикмахерскую, там бухнула дверь. Здесь во всех дверях были такие пружины, что бухали на весь гарнизон.
Шура закрыла дверь и, косолапо ступая, пошла за ребенком. Тупо болел живот, он всегда начинал болеть, когда она боялась. Пришла Настя и стала наливать в грелку кипяток.
— По заявке офицера энской авиачасти Сухиничева передаем «Рассвет над Москвой-рекой» Мусоргского, — сказала диктор Дома флота.
Поезд со скрипом тормозил. От торможения двери в купе проводника, где сидели Белобров и Варя, открылись, и стал виден маленький носатый проводник-кавказец. Он высморкался и с сильным акцентом прокричал тем голосом, которым в мирное время, по всей вероятности, оповещал о приходе поезда:
— Граждане, воздушный тревог, воздушный тревог! Сохраняйте спокойствие.
Поезд встал, стало слышно, как впереди сипло и отрывисто гудит паровоз.
— Граждане, — еще раз сказал кавказец, — воздушный тревог!
Сколько раз за время войны слышал Белобров, как бессмысленно, непонятно к кому обращаясь, машинисты паровозов, пароходов, транспортов и буксиров врубают эти сирены, которые никого не могут ни отпугнуть, ни защитить. В этих беспомощных сиренах была древняя привычка криком отгонять от себя беду, когда других средств нет. Так кричали союзные конвои и транспорты, когда их бомбили немцы, так кричали немецкие караваны, когда их бомбил Белобров.
— Не будут бомбить, — сказал Белобров и выпил коньяку из стакана с подстаканником, — он на Ярославль полетел. Надо ему столько тащиться, чтобы какой-то поезд бомбить. Смешно даже. Не те времена…
Через двери в купе заглядывали те, кто выходил из вагона на случай бомбежки. Белобров дал старику-кавказцу еще одну папиросу и закрыл дверь.
— Ты не кушай больше, Варя, — сказал он, испытывая вдруг острое счастье оттого, что может так сказать, — не надо тебе сразу много кушать. — Вот я банку закрою и пока поставлю к окну. Лучше немного коньяку выпей. Смотри, здесь Робинзон Крузо нарисован…
— Какое у тебя лицо нехорошее, — вдруг заговорила Варя, и ему показалось, что она рассердилась на то, что он убрал банку, и хочет сказать ему неприятное. И он тут же пожалел ее такой острой жалостью, что стало нечем дышать.
— Это у меня нерв, — объяснил он, — вот здесь заело. То отпустит, то опять зажмет… У меня название записано. Но медицина пока фигово помогает. — И он опять налил себе коньяку из бутылки с Робинзоном Крузо, радуясь, что может вот так, не пьянея, пить из стакана коньяк.
Паровозы разом перестали гудеть, стало тихо так, что заломило уши, кто-то пробежал по вагону, потом захлопали двери и застучали шаги.
— Я страшная, — сказала Варя, — и лицо страшное, а главное — руки. И психология у меня изменилась. Дай мне банку и Робинзона еще налей.
— Нет, — сказал Белобров и отставил еще дальше банку, — после голода нехорошо много кушать.
— А я и не буду есть, только почему ты отставляешь…
— Я не отставляю.
— Нет, отставляешь, — сказала Варя.
Варя сидела на полке, Белобров у столика на каком-то мешке. Она встала, потянулась за банкой, а он обнял ее ноги выше колен. Она сразу же напряглась и сильно уперлась руками ему в погоны. Поезд дернулся, заскрипел и поехал. Голова у него кружилась.
— За что у тебя ордена? — спросила Варя, по-прежнему надавливая ему руками на плечи.
— За мужество и отвагу. За что же еще?
Они долго молчали. Она стояла, а он обнимал ее за ноги.
Она еще сильнее надавила ему руками на плечи, вырвалась и села на свое место. Громко билась какая-то железка под потолком. С верхней полки упал кочан капусты. Белобров поднял его и положил на стол.
— Давай выпьем за тебя, Шурик, — сказала Варя, — или давай лучше за победу.
Варя выпила не так, как пьют коньяк, а так, как пьют спирт, забросив его прямо в горло, и сразу же покраснела и мелко закашлялась.
— Я про тебя что-то знаю… Ты гусь, Шурик, — сказала Варя, коньяк сразу ударил ей в голову, — ты гусь, вот ты кто. Ой, какой ты гу-у-усь. Ты гусь и Дон Кихот.
— Почему Дон Кихот? — Белобров улыбнулся.
— Потому что ты женщинам нравишься.
— Дон Жуан, я помню.
— Помни-ишь… молодец! Ой, какой ты гусь, Шурик… Не сметь! — крикнула она, когда Белобров попытался опять отставить банку, и засмеялась. — Помнишь, какая у меня на шестое ноября юбочка была? «Полное солнце», и ты спрашивал, где тут полное солнце?
— Я не спрашивал, — сказал Белобров, — мы с Карнаушкой клинья в брюки загнали и на шестое картошку чистили… Тебя Сергуня Плотников опрашивал… Он теперь на артистке женат, она в нашем театре роли играет. А Жорик Веселаго на Шуре женился, с Павлина Виноградова…
— Ну и что? — сказала Варя. — Ты тоже не такой, как этот стол. — Она постучала консервной банкой по столику.
Белобров видел, что Варя пьяна, счастье отчего-то ушло, вместо него возникло раздражение. Ему стало неприятно, как Варя ела — не вилкой, ведь была же вилка на перочинным ножике, а корочкой хлеба, и то, что каждый раз нюхала то, что ела.
— Шурик, у тебя женщины были?
Не понял? — сипло переспросил он.
— Я спрашиваю, у тебя были женщины?
— Ну… — Белобров не знал, что ответить. поэтому сказал «ну». И одновременно почувствовал, что краснеет, что вспотел и что все это черт знает что. — А у тебя? — Он сам услышал свой напряженный голос.
— Я спрашивала первая.
— А теперь я спросил… А у тебя?
Какая-то непонятная злоба поднималась в нем, не раздражение, а именно злоба. Он даже расстегнул крючок кителя, он чувствовал, что лицо его опять сводит и что он опять не может моргать, и сильно потер кулаком щеку.
— Я первая спросила, — опять сказала Варя. — Какое ты имел право меня спрашивать, кто ты такой?
— Ладно, — медленно сказал Белобров, — допустим. — Он зацепил из банки рыбу и стал медленно жевать.
Варя замолчала.
С верхней полки опять упал кочан капусты, он опять поднял его и вышел в коридор. В коридоре было пусто, светло и жарко. Поезд тормозил. Белобров зашел в уборную, хотел вымыть лицо, но воды не было.
— Гражданин, — дверь подергал проводник, — на остановке нельзя пользоваться…
Он достал гребешок, причесался, вернулся в коридор, навалился на оконные ремни, низко опустил стекло и высунулся наружу. Лицо сразу обдало дождем, паровозным дымом, и он долго так стоял.
В соседнем купе пели. Когда он вернулся, Варя, спала, привалясь к стоящему на попа полосатому матрацу, опустив руки на колени. Большой и указательный пальцы правой руки были очень толсто замотаны бинтом. Загорелое, сильно обветренное лицо ее было бледным.
Белобров закурил папиросу, сел на свой мешок, откинулся к клейкой зеленой стенке и стал смотреть на Варю.
Она дышала ровно, спокойно. Платок сполз, открыл нижний, белый, и край коротко остриженных волос.
На белую жаркую насыпь вдруг вышел длинный, похожий на удилище Дмитриенко в костюме Робинзона, с длинным ружьем.