Для кого восходит солнце - Анатолий Андреев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Спартак беспомощно оглянулся вокруг и наткнулся взглядом на недопитую бутылку водки. В глазах его затеплилось что-то осмысленное. Нетвердо разлив по стаканам, он произнес безо всякого выражения:
– У человека только две проблемы: молодость и старость. Решишь одну – наживешь другую. А решишь вторую – и все, даже философия будет бессильна. Выпьем за то, чтобы у нас были крупные проблемы, а?
– Пожалуй. Тем более, что они у нас, кажется, есть.
Валентину достался стакан с губной помадой с краю. Спартак Евдокимович деликатно перехватил стакан и прикончил содержимое в два глотка. Валентин последовал его примеру и опорожнил стакан друга. Пауза и алкоголь размягчили души приятелей. Спартак начал искренне, хотя несколько витиевато:
– Не пожелай жены ближнего своего, и осла его, и козла его. Это сильно сказано, хотя и глупо. А если жена ближнего твоего желает тебя и достает член твой, ей по определению чуждый? Наши действия? Трахать или совсем наоборот, отнюдь не прикасаться? Как быть? Что делать, и кто виноват? А? Как бы это так бы, чтобы никак бы, а?
Валентин мрачно отстранился от решения этой библейской сложности задачки. Спартак продолжал, развивая инициативу:
– Есть какой-то гнусно-честный природный императив: дают – бери. Если она дает, а ты не взял – это не значит, что вы оба остались чисты. Это значит: она шлюха, а ты дурак. Твоя понимать?
– Твоя, моя… Культур-мультур… Иди ты в жопу, Спартак Евдокимович. Мне тошно от вас всех. Понимаешь?
– Понимаю… когда вынимаю… А мне еще и от себя тошно… Я виноват уж тем, что человек есмь, в известном смысле. Двинем ото всех скорбей, друг. Наполним бокалы, содвинем их разом. Вместе. А? Совместно…
– Пойду я. Противен ты мне, Спартак.
– Как знаешь, Валентин Сократович. Я почти сожалею.
Когда Ярилин вежливо захлопнул за собой дверь, Тим отчего-то заскулил, не показываясь на кухне.
4
Два дня Ярилин света божьего не видел, пытаясь решить вопрос, который он сам себе навязал: как бы устроиться так, чтобы позволить себе роскошь презирать тех, кого презираешь, любить тех, кого любишь, и уважать при этом самого себя?
Первые два условия казались легко выполнимы – но тогда об уважении к себе не могло быть и речи. Если начинать с условия третьего – тогда не получалось искренне презирать и любить. «Может, роман какой напишется по мотивам жизни?» – тоскливо утешал он сам себя.
На третий день он решил навестить приятеля своего по имени Кирилл, по прозвищу Мефодий, а по фамилии Присных. Мефодий был сведущим богословом, знаменитым тем, что написал свою докторскую диссертацию по философии в Голландии на немецком языке. Валентин Сократович свободно и раскованно общался с Мефодием еще со времен диссидентства, когда они у костра под Самарой (тогда еще город назывался Куйбышев) выстанывали что-то бардовское с вольным душком: кони, волки, гривы, церкви. Тогда Кирилл еще не был Мефодием, и крестный путь его складывался, в основном, из похмелья и бабских разборок. Как-то так получилось, что его, смазливого, обладающего к тому же лирическим тенором, никак не могли поделить две-три пассии. Кирилл одухотворено задирал очи и протестующе заводил про коней и их лохматые гривы, а женщины сначала трепетали, а потом сатанели, когда дело доходило до дележа внебрачного ложа. Время от времени из круга пассий выпадала одна, но на ее место тотчас находилась другая. И вот в таком неблагополучном гареме влачил дни свои Кирилл Присных. Советский строй оборачивался к талантливому тенору своим самым неприглядным ликом. Жизнь была запутанной и тяжелой.
Затем, как водится, внезапно и немотивированно, на него снизошло откровение (которое злые языки называли интуицией), и он по своим диссидентским каналам отправился постигать богословие. Чем он особенно гордился и что снискало ему неколебимую репутацию бескорыстного богоискателя – так этот тот неоспоримый факт, что его искания свершились до перестройки, то есть тогда, когда стремление к Богу риска приносило более, нежели выгоды. Никто не мог обвинить Мефодия в конъюнктуре, даже теперь, когда сутана резко возросла в цене и страна стала открещиваться от атеизма, как черт от ладана. Кирилл воспринимал счастливые повороты судьбы как вознаграждение Господа Бога за диссидентские мытарства. Всевышний честно платил по счетам, а Мефодий недурно тянул богословскую лямку в одном из престижных и, опять же, опально-диссидентских вузов, спонсируемых сердобольным Западом. Все складывалось удачно.
В перерывах между поездками то в Голландию, то в Германию, а то в какую-нибудь Португалию, отец Кирилл изнывал на поприще разных толкований Нового Завета. Он был крупным специалистом в области различий между православием и католицизмом. Сказывались опыт западника и укорененность в славянской почве.
Нравы местной богословской элиты были странны и неисповедимы, как пути Господни. Набираться зеленым змием до белых чертей было хорошим тоном, и даже где-то делом чести, этакой доблестной православной чертой, но вот пристрастие к полу женскому считалось отчего-то открытой бесовщиной и вызовом канонам православия.
Мефодий считался принявшим монашество, совмещая невоцерковленное бытие и светское подвижничество с образцовой строгостью нравов. Где-то в Великом Новгороде была у него жена с дочерью. Но случилось это еще до его пострижения, и ныне Мефодий монашески поводырствовал, имея репутацию крупного авторитета в делах церковных и человеческих.
Валентина Сократовича он бесцеремонно считал милым грешником, непосвященным в сакральное и эзотерическое, а потому слепым и недалеким, и главное – не могущим судить его, Мефодия, прегрешения, ибо в светской системе отсчета все не так, как надо. Ярилин в глубине души считал Мефодия гениальным лицемером, умеющим с выгодой обманывать даже самого себя, и любовался изнанкой святости. Им всегда было о чем дружески потолковать.
Массивную металлическую дверь, отделанную добротным дерматином приглушенных тонов, Мефодий открыл не спеша, предварительно изучив в глазок пришельца.
– Входи, входи, отче, хе-хе, – возрадовался святой угодник, – с чем пожаловал?
Они троекратно облобызались, Валентин Сократович разоблачился, повесив свой элегантный плащ на какое-то подобие рогов, и они прошли в гостевые покои, вечно прибранные и, очевидно, стилизованные под скромняжье житье-бытье ученого монаха. Иконы, книжный шкаф, огромный письменный стол. Разве что компьютер с принтером намекали, что обладатель сей кельи живет в начале XXI века и получает солидные гранты.
– Машенька, взойди, это свои, – барственно распорядился Мефодий в пространство, и откуда-то из укромных глубин квартиры бесшумно явилось колоритное существо с опущенными глазами, что только подчеркивало несмиренный облик леди. Рожица послушницы была смазлива до пошлости и до того блудлива, что казалось, будто клитор располагается у нее на физиономии. И при этом стыдливо опущенные долу очи. «Известный фокус, – подумал Ярилин. – Чем благостнее глаза, тем развратнее задница.» Это выглядело неестественно, словно мутно-голубые глаза сиамского кота на светло-коричневой в палевых разводах морде, а потому несколько пугало и одновременно возбуждало. Слишком много красоты всегда грозит обернуться уродством. Даже вежливый Валентин Сократович в недоумении посмотрел на избегающего соблазнов отца Кирилла.
– Это Машенька, студентка института культуры. Пусть пользуется пристанищем, поживет у меня безвозмездно. За квартирой присмотрит, опять же. Познакомься, душа моя: Валентин Сократович. Прошу любить и жаловать.
– Здравствуйте, – промолвила Машенька, подрагивая пухлыми крупными губами, то ли скрывая насмешку, то ли нагловато ее демонстрируя. Девица была явно без полутонов и, скорее всего, без комплексов. Вызывающих размеров грудь, подчеркнутая тугой спортивной блузкой, узкая талия, длинная и широкая юбка – от нее за версту несло сексуальной мощью и позывом самки. Рядом с ней двум мужчинам тут же становилось тесно (ее готовность принадлежать любому как-то сразу не вызывала сомнения), и Мефодий, явно нервничая, протрубил что-то насчет чая. Девица, сверкнув нескромными и холодными очами лисьего разреза, молча проследовала на кухню. Валентин Сократович же, все еще приходя в себя, задумчиво произнес, покачивая головой:
– Ну, ты, падре, даешь.
– Хе-хе, хе-хе, – тихо и самовлюбленно звенел поп. – Так-то бывает. Греха нет, греха нет – дело житейское. Надо шире смотреть на вещи, сын мой. Амбразура не должна заслонять кругозор.
– Ведь ты ж монах, однако, сукин ты сын!
– Монах, о котором говоришь ты, Валентин, понятие, скорее, карьерное, нежели мировоззренческое, а тем более нравственное. Это статус, но не образ жизни. Монах – это прежде всего свобода. Не следует путать божий дар с яичницей.
– Хорошо, Кирилл Аркадьевич. Мир дому твоему. Над чем сейчас работаешь?