Лук Будды (сборник) - Сергей Таск
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так или примерно так разыгрывается пролог к главному, дневному действу. Оно обычно происходило на нескольких открытых площадках, но преимущественно во дворе, а точнее за длинным столом под навесом, в сопровождении кудахтанья несушек, жужжания упомянутой швейной машинки и ненавязчивого бормотания двух телевизоров, цветного и черно-белого, стоявших перед кухней, один на другом, и умолкавших далеко за полночь. Но если пролог к спектаклю я воспринимал как бы вчуже, то дальнейшие перипетии происходили уже при моем непосредственном участии. Я сразу стал едва ли не центральным, хотя и бездейственным персонажем – уже потому, что был гостем и, следовательно, идеальным пищеприемником в глазах трех женщин. Вскоре, однако, мое амплуа несколько расширилось. Подозреваю, что под удар, вольно или невольно, меня подставил Гриша, напевший бабушке, что я печатаюсь в московских журналах (единственная серьезная публикация, которой я могу пока похвастаться, это объявление в рекламном листке: «Напечатаю рассказ в толстом журнале. “Крестьянку’ и “Работницу не предлагать») и что через меня они могут войти в Историю. Видимо, культ печатного слова так развит среди абхазских греков, что я даже не слишком удивился, когда на третий день двор заполнился ходоками. Приходили соседи, чтобы с моей помощью написать письмо министру с предложением построить наконец грязелечебницу рядом с их домом, на месте непросыхающей лужи, целительными свойствами которой испокон веку пользуются местные жители; под покровом ночи ко мне пробрался суетливый человек с головой, стянутой эластичным бинтом, и театральным шепотом стал умолять, чтобы я сообщил в органы о преступной деятельности здешней мафии, тайно, у подножия горы, за глухим забором со знаком М испытывающей взрывные устройства такой силы, что у него треснул череп; спустился с гор чабан, чтобы возбудить дело против отары, отказавшейся сдавать «левую» шерсть. Я сидел за обеденным столом, под навесом, прогнувшимся от отяжелевших виноградных кистей, среди дымящейся мамалыги, и лаваша, и жареных цыплят, среди бутылок и бутылей, и не разгибаясь писал ходатайства, жалобы, проекты. Никогда еще, без преувеличения, я не пробовал себя в таких разных жанрах одновременно.
Бабушка принимала живое участие в моей работе. Это выражалось в том, что о каждом ходатае, в его присутствии, она рассказывала всю подноготную, начиная от мелкого разбоя в голопузом детстве и кончая похождениями в джинсовом настоящем, рассказывала с таким знанием дела, что оставалось только гадать, на каких ролях она сама выступала в этих, скажем так, камерных сценах. С пугающей обстоятельностью она разворачивала очередной компрометантный свиток, и горе тому, кто пытался в него внести поправки или уточнения. Почему-то зацепился в памяти ее рассказ о некоем дальнем родственнике, который на свадьбе дочери, складывая в холщовый мешок денежные приношения, выписывал на листке точную сумму и фамилию дарителя, дабы впоследствии не дать себя застать врасплох органам ОБХСС.
И вот однажды, когда я, помнится, как раз закончил составлять для нервного молодого человека заявление в милицию с просьбой выдать ему новый паспорт или, по крайней мере, сделать вкладыш в старом, ибо молодой человек мечтал вступить в брак, а отметку об этом важном событии негде было ставить, разве что в графе «Воинская повинность», поскольку в предыдущей, «Семейное положение», татуированной различными ЗАГСами страны, живого места не было, – в тот тихий воскресный день, именно воскресный, потому как по воскресеньям сходились в кулачном поединке два клана, две ветви фамильного древа Онуфриади, которые в будни не соприкасались по причине непримиримой и загадочной для меня вражды, а может быть, по причине двухметрового забора, что разделял два соседних участка, каменного забора, выкрашенного в желтые цвета ненависти, и вот в одно такое тихое воскресенье, когда утренние бои отшумели и куриный бог, он же заведующий аптекой, оказывал кое-кому первую, а то сразу и вторую медицинскую помощь, в паузе, когда, истомленная полдневным зноем, смолкала птаха в пыльных ветвях хурмы и самый воздух дышал любовью и всепрощением, бабушка попросила меня принести ей книжку из спальни. Я поднялся на верхнюю террасу, прошел в гостиную с настоящей лепниной, через комнату сестер, где на колонках системы «Окай» был развешен весь комплект трусиков «неделька», по коридорчику сквозь строй банок с греческими оливками – эдакое эллинистическое вкрапление, оживлявшее интерьер, – и наконец оказался в спальне бабушки. Здесь царили чистота и казарменный порядок. Я без труда разыскал на полке нужную книгу и уже собирался уходить, когда взгляд мой упал на тумбочку в нише. Там были расставлены шахматные фигуры. Я подошел поближе, чтобы оценить позицию. Следующим ходом белые получали мат. А если… я двинул белую пешку на h4… Все равно мат, только двумя ходами позже. Я восстановил прежнюю позицию и вышел из спальни.
Бабушка поила чаем нервного жениха, но стоило мне протянуть ей истрепанный, без обложки томик, как она сразу забыла о своем госте. Она бережно приняла до дыр зачитанную книгу, раскрыла ее наугад и стала читать про себя, явно волнуясь и от волнения пролистывая по нескольку страниц. Молчание наливалось тяжестью, даже шпулька в швейной машинке завертелась рывками. Жених предпринял скрытый маневр в направлении дальнего конца стола, забыв о злополучном паспорте. Внезапно бабушка оторвалась от книги и, устремив на жениха гиперболоидные свои зрачки в запавших глазницах, не то от себя, не то цитируя по памяти, произнесла:
– В любви-страсти совершенное счастье заключается не столько в близости, сколько в последнем шаге к ней.
Жених одеревенел. Умолкла швейная машинка. Даже в курятнике, как мне показалось, произошло некоторое замешательство. А бабушка тяжело вздохнула и снова отдалась чтению. Софа с точно таким же вздохом, в котором сквозило молчаливое одобрение бабушкиных потаенных мыслей, завертела ручку зингеровской машинки. Через несколько минут бабушка положила книгу на колени, лицо ее выражало задумчивость.
– Он прав, – сказала она негромко. – Гордой женщине больше всего досаждают люди мелкие, ничтожные, и свою досаду она вымещает на благородных душах. – Она рассеянно поправила загнувшийся угол клеенки. – Из гордости женщина способна пойти за дурака соседа, только бы побольнее уязвить кумира своего сердца. За дурака! – убежденно повторила она, обращаясь почему-то к жениху, который под ее взглядом переходил в новую стадию – окаменения.
– А что это у вас там в комнате за партия стоит? – попытался я перевести разговор в более спокойное русло. Софья полыхнула в мою сторону глазищами, но я не понял знака и продолжал с развязностью бабушкиного компаньона: – Сказать по правде, в этом положении я бы не рискнул сыграть за белых.
– За черных тоже, – последовала хлесткая отповедь.
Я прикусил язык.
– Я пойду, а? – жених потянулся через весь стол за паспортом.
Его никто не удерживал.
– Хватит уже шить приданое, – сказала бабушка, едва за гостем захлопнулась железная калитка. – Можно подумать, ты курица, которая высиживает десяток яиц. Нет бы с мужем посидеть. Вон какой у Федора фонарь под глазом, а ведь им скоро опять сходиться.
Софья поднялась резко, насколько это позволял восьмимесячный живот, и ушла в большой дом. Мы остались вдвоем с бабушкой.
– Ты на меня, старуху, не обижайся. Я как про это вспомню, сама не своя становлюсь. Ишь, глаз сразу пошел! Ладно, раз так, слушай. Вот ты смотришь на меня, на мои руки в темных пятнах, и думаешь… не перебивай! И думаешь – страшна старушка как смертный грех. А знаешь ты, как меня в молодости звали? Еленой Прекрасной. Там у меня наверху фотография висит – ты посмотри, посмотри. Костас у матери золотой браслет украл – доказать, что для меня он готов на все. Вот я об него ноги и вытирала… а через год мы обвенчались. Смешно, да? После этого Нико зачастил к нам. Придет и сидит – час, два, а потом, слова не сказав, уходит. Костасу моему что, охота сидеть – пускай сидит, Нико ему хоть и двоюродный, а брат, но мне-то каково? Я даже обрадовалась, когда они за шахматы засели, ну, думаю, хоть так, все легче будет. Легче! А видеть его чуть не каждый божий день? Правда, со мной он ни о чем таком не заговаривал, врать не буду. Даже на день ангела, когда принес мне вот эту книгу, Стендаля, ничего не сказал, да только я, когда они ушли играть, раскрыла на закладке, а там подчеркнуто… сейчас… – Она полистала затрепанный томик. – Вот… «Единственное лекарство от ревности состоит, быть может, в очень близком наблюдении счастья соперника». Да. – Она помолчала. – Знаешь, я ничего не соображаю в этих шахматах, но как-то муж, довольный своей победой над бедным Нико, – он почти всегда у него выигрывал, – стал показывать мне на доске какие-то ходы, я внимательно его слушала, а под конец спрашиваю: «Так почему он тебе проиграл?» Муж долго хохотал, потом говорит: «Проиграл и будет проигрывать. Потому что упрям как бык. Я иду пешкой, и он пешкой, я слоном, и он слоном». – «А так нельзя?» – спросила я. «Кто сказал, что нельзя? – начал горячиться Костас. – Я сказал, что нельзя? Можно! Все можно! Но у меня же темп, понимаешь ты это? Темп у меня!» Я, конечно, ничего не поняла, он назвал меня дуррой и зарекся толковать со мной о шахматах.