Революция. Книга 1. Японский городовой - Юрий Бурносов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Все хорошо, все хорошо, — бормотал доктор, останавливая кровотечение. Вокруг толпились свитские, полицейские, простые японцы. Кто-то плакал, кто-то, как князь Барятинский, испуганно успокаивал остальных, верный себе Эспер Ухтомский строчил в блокнот.
«Поди, этому было бы интересно, чтобы меня убили: то-то вышел бы финал у его книги о плавании «Азова»!» — подумал Николай и улыбнулся.
* * *«Я нисколько не сержусь на добрых японцев за отвратительный поступок одного фанатика. Мне так же, как прежде, любы их образцовый порядок и чистота, и, должен сознаться, продолжаю засматриваться на гейш, которых издали вижу на улице».
Сделав очередную запись в дневнике, Николай потрогал повязку. Нужно сказать, сейчас рана болела куда меньше, чем свежая татуировка, но то и дело кружилась голова. Впрочем, доктор Рамбах объяснил это легким сотрясением мозга и не уставал дивиться тому, что удар саблей случился так счастливо и не нанес тяжелых повреждений. Тем не менее решено было тотчас возвращаться домой.
Разумеется, тому предшествовали многие события, включая визит в Киото самого японского императора Мэйдзи, прибывшего на поезде. Император посетил Николая в гостинице, а затем и на фрегате «Память Азова». Барятинский сообщил цесаревичу, что японские министры не велели императору посещать корабль: дескать, русские могут его похитить, но Мэйдзи не побоялся. Встречи с ним были весьма приятными, но навестить дворец в Токио Николай все же отказался. Только потом он узнал, что японка Юко Хатакэяма заколола себя ножом перед зданием мэрии Киото, не выдержав национального позора.
— Вишь, дура, — констатировал это печальное происшествие принц Георгий. — А вот с тростью занятно получилось.
— О чем ты, Джорджи? — спросил Николай.
— Ну как же! Помнишь того старикашку?
— Какого старикашку?
Перед цесаревичем тут же предстала улица в Оцу, тенистые тополя и испуганный старик, торопливо сдирающий с плешивой головы замызганный платок… Впрочем, полноте, испуганный ли?! Он так странно смотрел… улыбался…
— Да я про отшельника, Ники, или ты забыл?
— А… В самом деле… «Трость будет сильнее меча».
— Вот она, — сказал принц, подбросив в руке трость. — Хорошие трости япошки делают, так треснул этого мерзавца, а ей хоть бы что. Кстати, что там с ним сделали? Надеюсь, уже повесили?
Но Цуда Сандзо не повесили.
18 мая Николаю Александровичу исполнилось двадцать три года, а спустя неделю бывший полицейский Цуда Сандзо был приговорен на закрытом судебном процессе к пожизненному заключению на Хоккайдо, откуда он не должен был вернуться.
— Тот, кто бегает по лесу, стараясь насобирать побольше орехов или грибов, не соберет их много. Тот же, кто не суетится, насобирает больше, — шептал Цуда, не слушая приговора.
А тело веселого водоноса, обглоданное и высосанное, к тому времени уже почти бесследно растворилось в прохладной воде озера Бива.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Сверчок на Хоккайдо
Сверчок не смолкает
Под половицей в морозной ночи.
Веет стужей циновка.
Не скинув одежды, прилягу.
Ужели мне спать одному?
Гокёгокусэссё-но саки-но ДайдзёдайдзинТюрьма Абасири на острове Хоккайдо была поистине страшным местом, и полицейский Цуда Сандзо об этом знал. Впрочем, теперь он уже не был полицейским — скорее позором Японии, хотя обращались с ним хорошо и даже бережно.
В отличие от всех островов Японии, Хоккайдо был расположен в зоне северных ветров. Зимой температура здесь падала до минус тридцати-сорока градусов, свирепствовали ужасные метели, а камеры, на полу которых не было даже циновок, кишели блохами. Заключенные чаще всего умирали от воспаления легких, но Цуда старался не задумываться об этом — он даже не знал, сможет ли дожить до зимы.
Иногда он думал, что следует покончить с собой, но не знал, как это сделать, а главное — не представлял зачем. Умирать Цуда не хотелось, и он жалел, что его не убили тогда, на улице Оцу. Если бы тот огромный русский посильнее ударил его тростью по голове, сейчас не приходилось бы кормить собой полчища блох и размышлять о непонятном…
Заскрипел замок, и в камеру вошел надзиратель по имени Хотака. Хотака был откуда-то с юга, чуть ли не с Окинавы. Кривоногий, покрытый прыщами и воняющий потом, пожилой Хотака был добрым человеком и изредка даже разговаривал с узником, что запрещалось тюремными правилами. Совсем по-другому относился к Цуда второй надзиратель, Фунакоси. Фунакоси был младше Хотаки лет на тридцать и ненавидел заключенного — принося ему яйца, он иногда нарочно ронял их и разбивал, чтобы Цуда ел их прямо с пола, и точно так же проливал молоко.
К слову сказать, яйца и молоко Цуда получал ежедневно и не удивлялся этому, пока старый Хотака не разъяснил, что вообще-то в Абасири так не кормят.
— На кормежку заключенного выделяется в день один сэн, — говорил надзиратель, качая головой, — а одно яйцо стоит три сэна. Стакан молока тоже стоит три сэна.[4]
— Но почему меня так кормят? — осторожно спросил Цуда.
— Это надо бы спросить у начальника тюрьмы, господина Итосу. Без его ведома такие вопросы не решаются. Вот только я не возьмусь спрашивать, да и никто не возьмется. И тебе-то что? Ешь яйца, пей молоко и радуйся.
Но радоваться Цуда не мог и не хотел. Сидя в сырой камере, он часами смотрел на стену. Других заключенных выводили на работы — они валили лес, ремонтировали дорогу, работали на огородах. Цуда скучал, часами глядя в маленькое оконце под самым потолком. В окошко было видно только небо — иногда голубое, иногда серое. Там даже не было птиц.
* * *Так Цуда провел две недели, а может, и больше — после первой он перестал считать дни. Прекратил делать гимнастику, помногу спал, видя во сне странные и неприличные вещи. И кто знает, что случилось бы с бывшим полицейским, не навести его однажды поздним вечером неожиданный гость.
Старик вошел в камеру и остановился. Цуда внимательно смотрел на дверь, ожидая, что вслед за гостем войдет кто-либо из надзирателей, но никто не появлялся.
— Здравствуй, Цуда.
— Здравствуй, почтенный, — ответил Цуда. — Почему ты не назовешь мне своего имени?
— А зачем его знать? Иногда мне кажется, что я и сам его забыл… Пустое; давай лучше я угощу тебя едой, как ты угостил меня тогда на вечерней тропинке.
Сказав так, старик вынул из холщовой сумки небольшую циновку, постелил на пол и принялся выкладывать на нее снедь. Там были морские гребешки, рис, красные водоросли, куски жареной камбалы, кувшинчик с саке. Но сначала старик подал Цуда кусок сырого мяса и велел съесть.
Цуда послушно начал жевать. Мясо было мягким и походило на печень, а пахло водорослями.
— Что это? — спросил он, проглотив.
— Морской лев, — сказал старик. — Это очень полезно. Ешь, а я буду смотреть. И пей.
Цуда отхлебнул саке прямо из кувшинчика и потянулся за камбалой. Он не любил разговаривать за едой, молчал и старик. Насытившись (а ел он медленно, не жадно, соблюдая приличия), узник поблагодарил своего гостя и спросил:
— Но как же ты сюда попал? Ты, верно, знаком с господином Итосу? Потому меня и кормят не так, как других заключенных?
— Я не знаком с почтенным Итосу, и почему тебя хорошо кормят — не знаю. А пришел я сюда тайно, и точно так же тайно должен будешь ты отсюда выйти.
— Я?! Выйти?! — удивился Цуда. Он посмотрел на дверь, так и оставшуюся приоткрытой. — Но охрана, надзиратели…
— Я же смог пройти. И даже принес тебе угощение, — сказал старик. — Если ты готов — поторопись. Господин Таканобу, великий художник из Киото, как-то сказал: «Если размышления длятся долго, результат будет плачевным». Но прежде возьми это.
Старик протягивал револьвер. Цуда даже не заметил, откуда тот его добыл.
— Это «Галан». В барабане шесть патронов, вот здесь, — старик подал тяжелый мешочек, — еще тридцать. Чтобы зарядить…
— Я видел такой, знаю, как заряжать, — перебил Цуда. Он тут же испугался, что поступил неучтиво, но старик лишь закивал головой. Цуда привязал мешочек к поясу.
— А вот нож, — продолжал старик. Нож оказался небольшим и обоюдоострым кинжалом, рукоять которого удобно легла в ладонь Цуда. — Но и это не все. Теперь — главное.
Главным оказался металлический сверчок величиной чуть больше настоящего, живого. Цуда внимательно рассмотрел его и спросил:
— Зачем он мне?
— Никогда не спрашивай, зачем тебе дана та или иная вещь. Предназначение одной поймешь сам, предназначение другой она подскажет тебе, когда придет время. Храни его и не теряй. Впрочем, потерять сверчка ты не сумеешь, даже если захочешь. Он будет с тобой всегда.
Бывший полицейский пожал плечами и убрал сверчка в мешочек с патронами. Он еле слышно звякнул о латунь гильз и упокоился там.