Чиканутый - Константин Ковалев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В ответ я двинул его локтем в бок и зашипел:
— Ты ш-ш-што, ненормальный?! Медя тоскливо задышал:
— Что ты! Не понимаешь? Я только про внешнее сходство!..
Про себя я подумал, что Медя прав, и, чтобы перестать думать плохо, я перевел взор на портрет товарища Сталина. И сразу же стал думать хорошо: надо же, как всем нам повезло — и отличникам, и двоечникам, и Инне Борисовне, и даже Утюгу и Кацо, что все мы родились и живем в СССР и имеем такого великого вождя!
Инна Борисовна впервые почему-то плохо и неуверенно вела политбеседу. Словно урок не выучила. Сама почти ничего не говорила, а негромко предлагала то одному, то другому ученику рассказать, что ему известно о происках врагов народа в прошлом. Все с удовольствием отвечали. Только Купиров не отвечал. Молчал. Купиров, цветущий еврей-отличник, любимец класса. Что, не мог рассказать, что ли, как троцкисты злодейски убили Кирова или отравили Горького?! А любимец он был потому, что помогал товарищам, не в пример другим отличникам, а своими удивительными математическими способностями не раз выводил математика из себя. Учитель математики имел сразу два прозвища — Ежик и Лошадиная Голова. Первое ему дал я — за его перманентную небритость, а второе дали ребята из параллельного класса — за весьма своеобразную форму его головы. Собственные его познания в математике были скромны: теорию он раз и навсегда вызубрил в университете, а решения всех задач из учебника он раз и навсегда записал в тщательно хранимую им тетрадь. Все было хорошо, пока не появился Купиров, который часто решал задачки не в четыре действия, как в тетрадке у Ежика, а в два. Но дело не только в количестве действий. Лошадиная Голова, слабый математик, не мог при всем желании тут же, в классе, у доски, проверить, правильно ли решение Купирова или нет. Мы это понимали, повизгивали, а это бесило учителя. В конце концов он стал обрывать Купирова, запрещая ему предлагать свои варианты, а так как тот с улыбкой продолжал настаивать, Лошадиная Голова, ощетинясь, указывал ему на дверь. Доказав таким образом правильность своего варианта решения, Ежик, успокоенный, скреб себе щетину под подбородком и произносил свое любимое: «Возможно, я не гений… — делал паузу, затем скреб себе щетину на правой щеке и неожиданно заканчивал: — Но!..» И вот теперь Купиров, наш любимец, подозрительно уклонялся от беседы. О чем он думал? Вот бы его на те весы!
В субботу последним был урок литературы. Я ждал звонка, чтобы скорее домой, а оттуда почти сразу — на стадион. Будет трудная игра с динамовцами. И вот все, подхватив портфели и сумки, двинулись из класса. Только Купиров, умный и любезный, еще не уходил. Подойдя к Инне Борисовне, он завел с ней какую-то беседу. Ага, о Есенине! Купиров любил Есенина, называл его гением. Видно было, что и Инна Борисовна очень любит Есенина, но по долгу службы боится в этом признаться. Ведь в учебнике сказано, что Есенин хоть и талантливый, но явно не наш поэт: воспевал реакционное прошлое деревни, злоупотреблял алкоголем и кончил жизнь… Инне Борисовне хотелось уйти от ответов, и она решила подключить к беседе меня.
— Ну-ка, Костя, — остановила она меня (а у меня-то футбол!), — вот ты у нас литератор. Ска леи, прав ли Юра. Он утверждает, что Есенин — гений…
Конечно, я литератор, конечно, Есенин — гений, но у меня-то футбол! Мне некогда!! И потому я, порываясь к двери, бросил:
— Ой, Инна Борисовна! Стоит ли спорить с этим иудеем?
Я хотел сказать «фарисеем», хотя тоже непонятно почему, но у меня точно вырвалось — «иудеем»!.. Я замер, проверяя в уме, это ли я сказал. Да, как ни странно, это. И еще я увидел, как изумленно поползли вверх брови Купирова. Невозмутимый и добродушный даже при высших степенях гнева Ежика, теперь он побледнел так, что на его лице отчетливо выступили и почернели все его веснушки и родинки. И лицо Инны Борисовны как бы покачнулось. Я почувствовал, что оба смотрят на меня как на зачумленного, и бросился вон из класса…
Когда я вбежал в раздевалку «Буревестника», команда уже зашнуровывала бутсы. Я бросился одеваться. Но все получалось как-то медленно. Ноги и голова были тяжелыми. Все уже выскочили из раздевалки, а я еще не обулся.
— Давай поживей! — кивнул мне тренер и тоже вышел. Но я все же заскочил в кладовочку, на весы. Ого!
Семьдесят три двести!! Потяжелел на десять килограммов! Вранье! Но весы упорно стояли на своем. Скорей в раздевалку — на нормальные весы! Ну, конечно, шестьдесят три двести! Да, но они не взвешивают душу! — вспомнил я слова таинственного старичка. «А наплевать!» — взбадривал я сам себя, обуваясь.
Я догнал ребят и под звуки футбольного марша, хлынувшие из шепелявого громкоговорителя, выбежал со всеми на поле. Отлично! Главное — настроиться! Под этот марш! Подумаешь, обидел Купирова! Ненарочно! Лес рубят — щепки летят! Главное — массы! Чувствовать коллектив! Советский спортсмен отличается более высокими морально-волевыми качествами, чем капиталистический! Так, кажется, написано в предисловии к книге Аркадьева «Тактика футбольной игры». Обычно в играх я настраивал себя на то, что нахожусь на поле боя: к моим воротам — а это — ворота Москвы — рвутся немецкие танки. Только вместо гусениц у них бутсы. Они пушечными ударами посылают мячи в эти ворота. И я подставляю себя под эти выстрелы, падаю во прах, то бишь в пыль, отплевываюсь и вновь восстаю из праха. И — сражаюсь! А иногда, когда другого выхода нет, бросаюсь под прорвавшийся танк в синей или желтой футболке. Это мне здорово помогало. Больше всякой техники.
Когда динамовцы ринулись всей пятеркой нападения к нашей штрафной, у меня привычно заскрипело в коленках и задрожали руки. Все нормально. Без этой дрожи, без этого священного волнения я никогда хорошо не играл. Лишь бы скорей ударили по воротам! Только в первый раз пусть не очень сильно. Чтоб к мячу привыкнуть. Если долго бить не будут, плохо: волнение уже не будет мне помощником и вдохновителем и сделает меня своим рабом.
Неожиданно правый инсайд «Динамо» по прозвищу Татарин, пытаясь передать мяч в разрез на выход своему центрфорварду Одинцову, сделал «срезку», и мяч «свечой» завис над штрафной площадкой. Все растерялись, никто не кинулся на этот мяч — ни защита, ни нападение. Вот он уже опускается на меня, грозя попасть в ворота. Но это же не трудный мяч. Надо только подпрыгнуть, широко расставив пальцы, сблизив при этом большие, схватить мяч и тотчас же перевести его на грудь, чтобы не дай бог не уронить на ногу сопернику. Делаю сильный толчок, но мои ноги почему-то почти не отрываются от земли, и мяч, крутнувшись на кончиках пальцев, нехотя даже не влетел, а упал в мои ворота…
— Гол! Тама! — злорадно заорала публика, а центральный защитник Шагающий Экскаватор, прозванный так за свои медлительные длинные ноги, не мешавшие ему бить с центра поля по воротам соперников, удивленно ахнул:
— Бабочка!
И шпана за воротами эхом откликнулась:
— Бабочка! Бабочка!
Потом я пропустил несильный удар в мой любимый левый угол. Все вроде бы сделал правильно и вовремя, но вместо того, чтобы пролететь над землей, я тяжело, как мешок, плюхнулся на месте. Опять не получился толчок. Все тело какое-то тяжелое. Сейчас я готов был поверить, что я потяжелел на все двадцать килограммов. Правда, потом Понедельник метров с тридцати своим коронным ударом в «девятку» забил со штрафного ответный гол. А следом малыш Юрок Захаров (в пятнадцать лет он был мне по плечо), обведя трех рослых защитников, нанес
слабенький удар по воротам «Динамо». Сильно бить он в том возрасте просто еще не умел, а поэтому научился виртуозно выполнять несильные, но коварнейшие удары. И вот мяч как заколдованный перед самым носом вратаря Шилкина изменил направление, аккуратно пролетел мимо его рук и впорхнул в ворота. Позднее такой удар вторично «откроют» именитые мастера. Шпана — болельщики «Буревестника» — ликовала. Но тут я опять пропустил гол — выбежал на верховой мяч, а прыжка не получилось. Тяжесть! Что за тяжесть во всем теле?! Мяч добили в ворота. Иван Ефимович не вытерпел и заменил меня запасным — Фирстковым, или Фирстком. Тот злорадно посмотрел мне вслед, но не успел я «вползти» на бугор, как трибуна заорала:
— Гол!! Вратарь-дырка!
И Фирстку досталось. А это только первый тайм!.. И тут мне почудилось, что на переполненной трибуне, во втором ряду сверху, сидел тот самый таинственный старичок. Пока я обежал вокруг трибуны, он словно сквозь землю провалился.
На меня шипели недовольные болельщики, но я протиснулся во второй ряд и на опустевшем месте, где только что сидел подпольный изобретатель, обнаружил газету «Советский спорт». На ней чернильным карандашом были выведены каракули: «Вернулся в XX век»… Я опрометью бросился в раздевалку. Кладовка. Старые весы. Вот она, крупная головка таинственного винта. В полумраке — я свет не включал — странный знак на этой головке слабо светился, и свет этот, задевая различные предметы, превращался в тончайшую музыку. Я поднес ладонь к этому знаку, похожему на японский иероглиф, и музыка стала громче и печальней.