Перевод русского. Дневник фройлян Мюллер – фрау Иванов - Карин ван Моурик
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как вдруг – дверь в стиле модерн с треском распахнулась, и в залу вдвинулась огромная женщина с высоким бюстом. Страшно сверкая очами, пошла она прямо на тихий уголок.
И тут драма достигла своего апогея, все зрители оборотились и замерли: та-а-к, которая тут из полнотелых и полногрудых дам, очень похожих друг на друга, жена, а которая – любовница?
А-а, все же та, вошедшая, что истошно орала на толстяка, а потом крутила тарелкой с едой по его красному лицу, была женой; другая же – другая не смела и пикнуть, оставаясь в той же позе: сочувственными грудями в сторону мужчины.
Под молчаливое ликование публики огромная женщина пошла к выходу, разрезая воздух, прямая, как курс партии, но, резко повернувшись на каблуках, вернулась и вылила все напитки мужу на голову – посетители буфета были в немом восторге! Будь их воля, они бы вопили и аплодировали, но… было неловко и все-таки жалко униженного человека, который ни слова не промолвил в свое оправдание или защиту.
А я, я была в шоке. И думала: «Боже мой, ведь все это – правда! Вот так ведь ворвутся и выстрелят прилюдно в любовника или пачку денег в камин швырнут… Все правда!»…
Вскоре появились люди, которые выставили военного за недостойное поведение из буфетного зала – вот странно! Сам ведь он не шумел, не дебоширил. Это его судьба развлекалась.
Смятение
(1977)
Фрайбург обнял меня отечески и предоставил разбираться со всеми оставленными делами: родители, родные, друзья, университет. Пожалуйста, дорогая, сними очки, кино закончилось.
Ну, что ж, я послушалась, ибо здравый смысл, которого я тогда вовсе и не теряла, подсказывал мне, что романтический вихрь, в котором меня так приятно носило четыре недели, не сможет проникнуть за железный занавес. Здесь ему нет места. Здесь все тихо, мягкие изгибы гор глядят в окно, трамвай не так грохочет и церковные колокола звучат не так призывно и страстно, ведь никто не против – пусть себе звучат!
И я продолжала жить своей обычной, разумно устроенной жизнью, лишь иногда вспоминая с улыбкой о поездке в Ленинград, о стыдливо розовеющих закатах и прогулках в гулких переулках… когда вдруг на мою голову из-за этого самого непроницаемого занавеса посыпались письма.
Изобретательный Митя отправлял их через Финляндию.
В письмах он стелил лепестки роз у меня под ногами, просил вернуться и выйти за него замуж. Звал, умолял, почти требовал. Это было пугающе страстно и серьезно.
Я была смущена.
Я не могла себе такого представить, чтобы четыре ленинградские недели послужили поводом для замужества! Конечно, в книгах и любимых фильмах все выглядит иначе – можно за четыре недели прожить целую совместную жизнь и расстаться без сожаления, а можно и умереть в апофеозе любви к исходу третьего дня знакомства…
Может, была ему церковь укрытием от посторонних глаз? А может, он стоял там, в теплом свете восковых свечей, взволнованно пробегая глазами письмо, и возносил благодарственную молитву, найдя в строках отклик своим чувствам, и целовал бумагу… и целовал икону… Я не знаю.
Это очень любят художники: дева в ночной сорочке, отороченной кружевом, волосы раскиданы по плечам, в руках, упавших на колени, – его письмо… Взгляд растерян и устремлен в никуда. Я воспроизвела примерно такую картину, но во взгляде моем, я полагаю, сквозь растерянность светилось удовольствие – объяснение многим поступкам в юности.
Затем – еще одна излюбленная сцена: дева пишет письмо (оплывшая свеча, окно в сад отворено…). Надо сказать, что свое первое письмо я написала Мите не сразу и не вдруг. Мне казалось, что он успокоится и все позабудет. Но не тут-то было.
Осенью в наших краях тепло, как летом, и только в небе появляется другой оттенок синего. День за днем этот оттенок становится прекраснее, обретая привкус обреченности, а солнце все ленивее переползает по вершинам гор, не поднимаясь больше к зениту славы…
Но все же окно было закрыто. Ни сверчков, ни лунного сияния, ни ароматов ночи. И я писала, обдумывая каждое слово – губила всю романтику. Но я отвечала ему честно, не желая ранить его, но и не давая напрасных обещаний. У меня не было к Мите тех пылких чувств, какие он испытывал ко мне, и я была с ним в этом совершенно откровенна и искренна! Я прислушивалась к себе, перетряхивала так и эдак… не замрет ли сердце при звуке его имени? Митя… Митя! Нет, помалкивало. Ну что ж, не очень приятно признавать собственную черствость, но это лучше, нежели измышлять чувства.
Мое письмо было вежливым, предостерегающим… оно было справедливым!
Но разве я могла остановить бурю? Переписка понеслась, плюя сверху на кордоны.
Стиль моих посланий постепенно изменился: теперь я писала, что не хочу жить в СССР! А его – его не пустят в ФРГ! А если и пустят – разве хочется ему жить в чужой стране, где я буду единственным человеком, которого он знает? А если эта страна разочарует его, если ничто не будет соответствовать его ожиданиям, если все в ней будет противно его восприятию, которое невольно в нем воспитано всей его жизнью???
Но все аргументы рушились под напором бешеных эмоций, и письма мои теплели, словно медленно, но верно наступала весна.
Митя писал, что читает мои письма в церкви. Это впечатляло. Захаживать в церковь молодому человеку в семидесятые годы в Советском Союзе – это значило рисковать, ставить под угрозу свою карьеру; конечно, мне это было известно. Но и получать письма из ФРГ было тоже небезопасно. Может, была ему церковь укрытием от посторонних глаз? А может, он стоял там, в теплом свете восковых свечей, взволнованно пробегая глазами письмо, и возносил благодарственную молитву, найдя в строках отклик своим чувствам, и целовал бумагу… и целовал икону… Я не знаю. Я верила, что это было так.
Через три года бурной переписки, которая начиналась на немецком языке и постепенно наладилась на русский, я вернулась в город, «знакомый до слез». Я не смогла сказать «нет».
Но куда привел меня Митя, о боже мой! К себе домой, в коммуналку. Здание, расположенное в центре города, было огромным, как Советский Союз. Потолки в нем были четыре метра высотой, но комнатки – тщедушные: шкафчик-кушетка-стол и раскладушка за шторкой, здесь же – хитро примостившийся знакомый велосипед; одна ржавая ванна и одна кухонька на семь семей. А коридор – длинный мрачный коридор с одною лампочкой, повесившейся на скрученном судьбой шнуре! По ночам в этом коридоре можно было встретить призраков петербургского прошлого: бабушек в белых пеньюарах, графинь, шествующих с ночным горшком в сторону уборной или обратно.
Развейтесь, чары! Не стакан воды – в лицо, а ушат – на голову! Очнись, дева!
Но случилось непоправимое. Я влюбилась в Митю страшно, до звона в голове, до тряски в коленях, до потери реальности… Аминь.
Елабуга
(2011)
В Казани я бывала иногда по делам бизнеса.
И как-то солнечным сентябрьским днем я ехала по дороге из Казани в Набережные Челны, обсуждать с директором лор-больницы разные вопросы насчет помощи глухим детям – глухие дети были тогда моей главной темой жизни и поездок в Россию.
Лес уже пожелтел и местами вспыхнул красным, и было так чудесно ехать! Сбросив в машине дорогущие туфли на убийственно высоких каблуках (в которых сама жизнь начинала казаться несносной), я с удовольствием развлекала себя и водителя разговорами – и предвкушала предстоящую встречу с тем самым доктором, милейшим человеком, кстати.
Кто знает, может, благодаря этим туфлям на шпильках мне так запомнилась эта дорога (мелочь – соль композиции!), эта мелькающая за окном осень на фоне яркого неба. Потому что не сосчитать дорог, которые я изъездила: в конце концов, все они сплетаются в одну киноленту, то черно-белую, то цветную – где это было, когда…
Если тебя везут – это так приятно! Можно расслабиться и не обращать никакого внимания на указатели, знаки, таблички: ну, везут тебя – и везут! А тут, на этой дороге по пути в Набережные Челны, вдруг надпись лезет мне в глаза: ЕЛАБУГА.
И что за слово странное, город иль деревня – не знаю, но врезается оно мне вдруг в сознание и вращается, вращается в голове. Здесь кто-то жил… Кто-то и сейчас живет. Здесь кто-то умер?.. Ну, если жил – стало быть, и умер. Довольно.
И снова несется мимо меня солнечный сентябрь, встречи, переговоры, делегации, конференции… А в голове сквозняком: «Ела-а-буга-а…»
Почему Елабуга, да что ты ко мне прицепилась!
В октябре, вернувшись домой, я случайно узнала от знакомого, что государственные военные архивы находятся здесь, в моем городе, во Фрайбурге!
– Я хочу разузнать о своем отце, – сказал мой знакомый, а я вдруг сказала:
– Я иду с тобой.
И он брел от избы к избе, проваливаясь в снег, готовый все отдать за эти яйца, за их чудесный, почти забытый вкус…
В моем детстве было не принято разговаривать о войне. В школе преподавали историю Германии только до 1930 года! А дальше – простиралась до горизонта тяжелая и мрачная завеса молчания, как уходящая гроза, сквозь которую болезненно прорывались вспышки. Мы чувствовали, что что-то страшное, загадочное, постыдное таится за той завесой.