Город Баранов - Наседкин Николай Николаевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Митя, – приподнял я его и встряхнул одной рукой, – Митя, о делах потом погутарим, по трезвянке. А сейчас давай-ка на автопилоте домой: вот-вот обед, и твоя Марфа Анпиловна уже на полпути к дому.
– Плевал я на твою Марфу! – раздухарился Митя, выпячивая сибирячью грудь.
– Да не моя она, Марфа-то, – тряхнул я его ещё жестче. – Ох, Митя, не рискуй. Вот тебе пятитысячный билет – спрячь поглубже, вечером пивка попьёшь. А я тебе на днях звякну – ты мне очень и очень будешь нужен. Ну, давай.
Я, сделав вид, будто не понимаю намёков Мити про посошок и прочее, подталкивая, довёл его до двери, выставил-проводил за порог. На всякий пожарный выглянул в коридор – никого и все пять дверей соседских заперты.
– Митя, не вздумай сейчас пиво хлебать – вечером мучиться будешь, – напутствовал я в спину Дмитрия, бодро зашагавшего к лифту.
– Всё путём! Россия вспрянет ото сна! – отмахнулся Митя и чуть не упал.
Ничего, успокоил я сам себя, захлопывая и запирая на все замки, задвижки и цепочки дверь, – не впервой. Я вернулся в комнату, уселся на своём ложе, начал капитально и окончательно всё продумывать. В одной отравной бутылке оставалось ещё больше половины. Жратвы – на пятерых. Я вливал в себя время от времени по глотку и закусывал.
Когда бутыль окончательно опустела и за окном сгустилась синь апрельской ночи, я устало потянулся, прошагал в ванную, взглянул на себя в зеркало и трезво подумал: да, так жить нельзя! Я чуть-чуть не перескочил грань, за которой – мрак и темь. Именно сегодня, в сорок второй свой день рождения, я и очнулся: я не поэт, я всё потерял, я не живу, меня вот-вот и вовсе убьют…
Страха особого не было. Была, кипела во мне страшная неизбывная обида: профуфукал жизнь! И ещё – ярость, бешенство: неужто и конец мой будет таким же поганым? Да неужели эти шакалы вонючие с гнилыми душами и зубами, перегрызут мне на глазах у всех горло, уверенные, что так оно и должно быть! Ну, уж нет, сволочи! Так просто я под ваши жёлтые клыки горло своё не подставлю!
Да где ж это видано, чтобы Вадима Неустроева, коренного сибиряка-забайкальца, загрызли какие-то паршивые чернозёмные шакалы! Фиг вам!
Я бросился ничком на упругий, как молодая девка, матрас и уснул. Мне надо было очень хорошо выспаться.
Очень!
Глава II
Как я влюбился
1Но прежде чем речь пойдёт о дальнейшем, необходимо рассказать-вспомнить хотя бы вкратце – как я потерял руку. Ибо моя инвалидность сыграла потом, в решающую минуту, узловую роль, спасла, можно сказать, мне жизнь. Да и вообще прежний отрезок Судьбы моей, мои сорок два прожитых года – прямая дорога к тому, что в конце концов со мной произошло-случилось.
Потерял же я руку по глупости, по великой той дури, которая свойственна всем прыщавым, влюблённым, да ещё и пьяным молодым дебилам. Случилось это в Москве, когда я учился в университете, жил в общаге на улице Шверника, в знаменитом Доме аспиранта и стажёра – ДАСе. В то студенческое время я ходил как ошалелый, в голове моей всё как бы кипело, кровь бегала по венам и артериям клубясь, толчками, бешено. Да и то! Попасть из забайкальского глухоманного села в столицу империи да ещё и в легендарный университетский мир – это была сказка, фантастика, пьяный материализовавшийся бред.
Поступал я на дурика. До этого дважды пытался прорваться в Литературный институт. Один раз, ещё до армии, послал туда на творческий конкурс тетрадочку своих детских опусов, не подозревая, что никто и никогда не станет там, в Москве, даже раскрывать её – в комиссии ведь сплошь сидят близорукие да дальнозоркие патриархи Парнаса, для которых посильна только машинопись на белой мелованной бумаге и непременно через два интервала. Мне даже не ответили.
В другой раз и в последний, когда я уже работал в районной газете после дембеля и имел возможность отшлёпать свои сочинения на редакционной «Башкирии», я был на все сто уверен в успехе. В ожидании вызова на экзамены ходил по редакции и по селу с отрешённым поэтическим видом, отрастил волосы до плеч и культивировал под носом романтическую полоску усов. Когда я вынул из почтового ящика тощий конверт со штемпелем Литинститута, я быстро спрятал его под рубашку, прошагал в свою комнатушку-гроб, заперся от матери и сестры на задвижку и, ей-Богу, минут десять сидел на кровати, бурно и взволнованно дыша. Мысли мелькали: всё теперь изменится… впереди – слава… в Москве жить буду…
Наконец, когда сердце изныло и нервы устали вибрировать, я вспорол конверт и достал бумажку-бланк, где была от руки вписана моя фамилия, текст же чернел ксерокопично сухо: «По результатам творческого конкурса в Литературный институт им. А. М. Горького Вы не допущены к вступительным экзаменам. Рецензии и отзывы не высылаются, рукописи не возвращаются».
Вот и хорошо, что не возвращаются! Впрочем, есть ещё второй экземпляр и черновики. У меня уже имелась даже настоящая поэма лирическая «Байкальские зори» и поэма-пародия на одного публичного поэта – «Панибратская АЭС», было много стихов о любви: «розы – морозы», «любить – убить», «тоска – ЦСКА»…
Я просматривал их и рвал. В клочки. Я уничтожил всё до последней строки, а потом поплёлся в пивнушку «Бабьи слёзы», наглотался разливного отравного вермута и прокисшего пива до кадыка, весь вечер плакал, блевал и ругался и всё убеждал своих приятелей: стихов я больше не пишу – ша!..
Когда я протрезвел через пару дней, я здраво на больную голову подумал: поэт я, конечно, никакой – в этом убедить меня можно; но журналист я – не из последних. Ещё со школы начал публиковаться в районке, теперь вот в штате: материалы всегда идут на ура, их хвалят-отмечают, приходят даже письма-отклики, что в нашей газете редкость из редкостей. Одним словом, вперёд и с песней! Я решил поступать на журфак МГУ. Редактор газеты, мудрейший Владимир Михайлович, выдавая характеристику и направление, попытался осторожно умерить мой апломб: мол, Вадим, хотя бы в Иркутск попробуй, или в Томск. То же самое твердили мне и матушка, и друзья-приятели, но я закусил удила. Чёрт с ним, с паршивым зазнайским Литинститутом, но учиться я буду всё равно только в Москве.
И Судьба, видно, уважила мой напор, мою решимость. Я проскочил. Больше того, я сдал вступительные экзамены без троек, так что сразу обеспечил себе стипуху, без которой вряд ли выжил-выдержал бы первый год. Между прочим, меня особенно ошеломил экзамен по инязу. Я немецкий знал так же хорошо примерно, как попугай какаду – язык человеческий. Когда я, багровый от натуги и смущения, бормотал-лаял двум кокетливым аспиранткам что-то «по-немецки», я с тоской думал: «Всё, на этом и – ауфвидерзеен!» Однако, милые аспиранточки пощебетали-посоветовались друг с дружкой и пропели мне дуэтом:
– Фи-и-ир!
Я, не веря своим ушам, схватил экзаменационный лист: точно – четвёрка. Я в пароксизме восторга чуть не кинулся целовать милых немочек. Уже потом я узнал: оказывается, многое решает собеседование и творческое конкурсное сочинение. Так что где-то в уголочке моего отметочного бегунка для экзаменаторов был нарисован-помечен некий условный значок: отнеситесь, мол, к этому абитуриенту из медвежьего угла поласковее. Что аспирантки-немочки и сделали, – дай им Бог хороших импортных мужей да побольше пфеннигов и марок!
Всё это я желал им заочно, но вслух, когда после экзамена чокался полнопенными кружками с такими же удачливыми сотоварищами-абитурами в пивном подвале «Ладья» на Пушкинской. Мы быстро обжили эту пивнушку в центре Москвы, где любил, говорят, бывать Сергей Есенин, и каждый экзамен обмывали здесь пивком из автоматов, портвейном из контрабандой пронесённых бутылок и заедали горячими аристократическими креветками. Всё это стоило тогда вполне разумно. А после «Ладьи» в тот посленемецкий вечер я пытался дать на Главпочтамте телеграмму дяде с тётей в Ворошиловград, но телеграфистка никак не могла уразуметь текст: «Ихь поступил ин Москау унифэрзитэт». Чуть в милицию не загремел.