Город Баранов - Наседкин Николай Николаевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Очнулся же я, испугался отнюдь не в случайный день, нет, было 13 апреля – мой день рождения. Мне стукнуло сорок два. Ежу понятно – это самый подходящий момент и повод прочистить голову и поразмыслить: о себе, своей жизни, попробовать вперёд заглянуть, предугадать конец. Да-а-а, если ты родился 13-го, да ещё и фамилией тебя предки наградили не самой жизнерадостной – Неустроев, то, конечно же, от жизни мало надо ожидать хорошего. И всё же, к сорока с небольшим годам очутиться в такой глубокой, в такой тёмной и вонючей яме – это надо было очень и очень постараться.
Хорошо постараться!
2Проснулся-очнулся я, само собой, в предынфарктном состоянии.
В последнее время похмелье стало превращаться в подлинную пытку: в башке – гражданская война и конский топот, по телу будто гусеничный трактор проехал, да потом ещё и лемехами стальными перепахал. И, как всегда, культя горит-плавится, словно отсутствующая кисть погружена в бурлящий кипяток.
В такие утра (а такие утра чуть не каждый Божий день!) первая мысль всегда: да уж лучше удавиться! И тут фокус весь в том, чтобы быстренько очнуться до конца и в момент, порасторопнее нашарить в опухших мозгах какую-никакую взбадривающую мыслишку – оживляющую. На сей раз, после глобальных размышлений о том, что так жить нельзя, таких тонизирующих мыслей отыскалось даже две.
Во-первых, я ни словом, ни намёком не сболтнул шакалам этим – ни Михеичу, ни Волосу, ни даже Валерии – о своём нагрянувшем дне рождения. Больше того, я им навешал липкую вермишель на уши, будто уезжаю дня на два, на три в Москву: якобы возможность у меня наклеивается туда перебраться, к друзьям студенческой юности. Они и обрадовались лапше-то: я бы им здорово задачку облегчил, руки бы развязал и лишний груз на совесть чёрную не стал бы взгромождать, если бы смотался из Баранова восвояси и с концом. Поверили, ханурики, так что визита их на свой день рождения я не опасался.
Во-вторых же, Михеич мне с радости отвалил на вояж в столицу целую стопку радужных бумажек. И как же он удивился, что я на сей раз не отбрыкивался от такой обременительной суммы – взял сразу и даже толком не поблагодарил. Удивился, но вида (Талейран!) не подал. Бороду свою карло-марксовскую огладил, ухмыльнулся, как всегда, гнусно, хохотнул:
– Пользуйся, парень, моей добротой – без процентов даю. Потом – сосчитаемся.
Он, Гобсек вонючий, так и говорит с ударением на первое «о» – процентов. А ещё он говорит «позвонишь», «одеть» вместо «надеть» и путает слово «эффектный» с «эффективным». «Я, – говорит, – люблю эффектность в денежных делах!..»
Пошарив под тугой резиной матраса, я проверил: здесь, родимые, все тыщи до единой. Была, была, конечно, опасность, что Михеич и его подельники проследили и выяснили: никуда я вчера не уехал, весь и полностью туточки, на своей ещё законной жилплощади. Но, с другой стороны: а какой им резон чересчур утруждать себя? Таких, как я, объектов внимания, у них, поди, не один десяток в городе. Они уже уверены, они уже спокойны: весь я полностью ихний, спутан-связан денежными путами по обеим ногам и полутора рукам. Никудашеньки мне теперь от них не ускользнуть, не деться. Они, скорей всего, и решили: да пусть хоть и не поехал в Москву – сильнее упьётся, до крайней точки дойдёт, тёпленьким последнюю подпись свою и поставит.
Действительно, нет им уже резону суетиться и следить за мной, да и предупредил я Карла Маркса, Михеича этого гадючьего, что ненавижу филёров и вообще – дайте мне отдохнуть, даже привзвизгнул я, от ваших уголовных рож. Борода ухмыльнулся глумливо: мол, покуражься напоследок, алкаш. Волос-глист захихикал поганенько: мол, вот кобенится, сука, вот артист халявный, в натуре. А Валерия даже вид сделала, будто обиделась за «уголовные рожи». Впрочем, может быть, и не только вид сделала: она, Валерия-то, что-то стала на меня в последнее время всерьёз поглядывать, с какой-то даже жалостью.
Следят они за мной или не следят, но осторожность никогда не помешает – резонно и вполне трезво решил я в то апрельское рождественское утро, на улицу мне высовываться не след. Я, невольно охая, стащил своё измученное тело с мягкого податливого матраса, доковылял до перебинтованного телефона (сколько раз шмякал бедолагу об стену), накрутил позывные Мити Шилова.
Я погорячился, когда заявил, будто очутился один-одинёшенек в этом неласковом городе. Нет, остался ещё у меня последний и разъединственный друг-земляк по месту рождества и гениальный художник Митя Шилов.
– Митя, – сказал я с придыханием в трубку, – твоей нет рядом?
– Нет, – сказал Митя, – слава Богу, нет!
– Тогда, Митя, спасай меня! – вскричал я, уже не приглушая голос. – Сегодня же – моё рождение. Тугрики есть, навалом, но я не могу высунуть нос из дому.
Митя врубился сразу – чего ж тут долго объяснять.
Пока он добирался, я сполоснул жидким льдом из-под крана опухшее лицо, почистил на совесть зубы, проскрёб щёки и подбородок туповатым уже лезвием, подровнял белогвардейские свои усы, смягчил кожу питательным кремом из запасов жены. Это – святое: весь этот утренний туалетный церемониал. Это у меня в крови: в свинтуса-то превратился-упал, быть может, но в мелочах меня не перегнёшь. Даже, наверное, в гробу уже я тщательно побреюсь и облицую покороче ногти на единственной руке моей. Ногти я подтачиваю на оселке – удобно, да и аккуратно получается.
Так вот, Митя прилетел, оторвав себя ради друга-земляка и опохмелки от холста размером два на пять метров под названием ни больше ни меньше, как – «Гибель России». Я отделил ему полпачки дешёвых денежных знаков погибающей России, дал наказ фальшивки не жалеть и предупредил:
– Постарайся, Мить, проскальзывать ко мне понезаметнее – есть ребята, приглашать которых к столу я сегодня шибко не хочу.
– Понял, – коротко ответил Митя.
Он, как и все гениальные люди, в трезвом виде упорный молчун. К тому ж, Митя меня знает: что надо и когда надо я расскажу сам. Отсутствие назойливого любопытства – вот главное достоинство истинных друзей.
– Сумка есть? – ещё спросил я.
– Пакет есть, – хлопнул Митя себя по заднему карману потрёпанных вельветовых джинсов.
Митя Шилов, мой друг и товарищ, в отличие от своего знаменитого московского однофамильца и собрата по кисти, – не самый богатый российский художник. Далеко не самый.
Пока он бегал через дорогу на рынок, я сполоснул ради праздника потщательнее стаканы, ложки и тарелки, удерживая себя изо всех сил, чтобы не глотнуть сырой воды из-под крана: уж потерплю, зато слаще тогда прольётся в горло опохмельная первая порция.
Митя нарисовался через полчаса на пороге со свёртком из собственной плащевой куртки в охапке. Оказывается, пакет ширпотребовский не выдержал весомого вкусного груза, лопнул по шву. Да и то! В охапке было: две бутылки (по 0,75 л) немецкой водки «Смирнофф», пластиковая цистерна двухлитровая польской шипучки «Херши», дубинка штатовского сервелата, ало-сочный жирный бок корейской горбуши, треугольный кус дырчатого датского сыра, банка литровая португальских пупырчатых огурчиков с чесноком, упаковка негритянского риса «Анкл Бэнс» и связка желтопузых израильских бананов, которые, говорят, торгаши находчивые наловчились хранить в городском морге, арендовав его в складчину. Единственное, что, образно говоря, капало бальзамом на наши с Митей патриотические души и желудки в праздничном наборе – буханка-каравай отечественного барановского хлеба, да и то, может быть, испечённая из канадской пшеницы.
Рис разрекламированный мы с другом-сотрапезником порешили оставить на потом, а поначалу лишь с холодными закусками расположились в комнате, расстелив старый номер «Новой барановской газеты» перед моим матрасным ложем. Я, конечно, и сам бы мог накрыть-сервировать стол, разлить живительную влагу по гранёным фужерам, хотя даже протез не пристегнул – он так и висел на гвоздике, над постелью, но друг Митя не позволил мне в этот торжественный день утруждать себя хозяйскими заботами. Он быстро и художественно сотворил на газете натюрморт, с помощью своего ножа, похожего на уголовный финач, обезглавил фальшивого «Смирноффа», набулькал по половине стакана, поднял свой.