Импровизация с элементами строгого контрапункта и Постлюдия - Александр Яблонский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На улице было сыро, но уже тепло. В тот год Пасха была поздняя. В Храме начали Великое Повечерие. Зазвучали первые тропари Великого покаянного канона святого Андрея Критского, поплыл плачущий постный благовест. Галки кричали. Саша вернулся в сени, из бадьи ковшом зачерпнул мочёную бруснику с рассолом, выпил, захлебываясь и орошая грудь, живот. Зубы свело ядреной изморозью, но внутренность вмиг остудилась, ожила. Затем набрал жменю кислой капусты, захрустел. Полегчало. Он отдышался, перекрестился и принялся за работу. Надо было чисто вымести, не так, как обычно, но с особой тщательностью, внутренние помещения, покрыть чехлами скудную мебель в Ризнице и в Библиотеке, там же снять тяжёлые пыльные шторы, чтобы было бедно и постно, подвязать лампы. Затем следовало специальными щипцами вынуть из печи заранее приготовленный раскалённый булыжник, бросить в ведро и идти по помещениям, опрыскивая камень раствором уксуса. Камень шипит. Пар идет кислый. Глаз щиплет. Но на душе легко и светло. Изыди, Масленица, изыди.
К полудню, в шестом часе началось чтение из пророка Исайи: «Омойтесь, очиститесь; удалите злые деяния ваши от очей Моих; перестаньте делать зло; научитесь делать добро, ищите правды, спасайте угнетенного, защищайте сироту, вступайтесь за вдову. Тогда придите – и рассудим, говорит Господь. Если будут грехи ваши, как багряное, – как снег убелю; если будут красны, как пурпур, – как волну убелю». И слова эти радовали Сашу. Вообще, все эти последние дни, но особенно в Чистый Понедельник сделалось ему покойнее и чище на душе, и пытался он забыть прошлое – гадкое и стыдное. Нет, ничто гадкое и стыдное не омрачало его совесть, ибо смог он не совершить то, что должен был совершить, что совершали все его окружающие люди. Но эта грязь, эта подлость, эта жестокость, эта разлитое кругом лицемерие, эта удушающая пустота – всё это убивало его, заражало его, унижало. И только здесь, чуть укрывшись от мира, как ему казалось, стало чуть чище, светлее и надежнее.
Под вечер совсем распогодилось. Саша съел кусок чёрствого хлеба, холодную картофельную котлету с черносливом, попил несладкого чая. И будет. Начинался Великий Пост, а за ним – Светлая Пасха. Дай Бог, доживем!
Он почти заканчивал свою работу, как его позвали к игумену. Настоятель монастыря – отец Тихон – ещё молодой, невысокий человек, с холеной коротко стриженой бородой и в очках с модной оправой, сидел на улице в палисадничке около Храма. Посох был прислонён к старому дубу. Лицо настоятеля было красное, влажное, он устал от длительной службы. Но глаза смотрели пристально, цепко и тяжело. Начал он без предисловий и обращения:
– Звонили мне давеча. Интересовались. Какой грех на душе имеешь, Александр?
Саша не спросил, кто и откуда звонил. Его опять повело, тошнота подступила, он невольно прислонился к дереву.
– Хорошо потрапезничал вчера с братьями?
– Было… Ваше Высокопреподобие…
– Сие не грех. Прощёное воскресенье. Хорошо, что не скрытничаешь. Так что натворил, брат Александр?
– Не знаю, отец Тихон. Про все свои грехи уже сказал. Уж исповедовался у отца Федора.
– Знаю. Но что-то, стало быть, утаил или забыл. Раз звонили…
– Истинный Бог, не ведаю, что могло… Я с милицией никогда и дел не имел. Если, разве что, военкомат. Но я отслужил. Честно.
– Послушай, брат мой. Мы своих не выдаём. Но с КГБ я связываться не буду. Себе дороже выйдет. Звонили не из милиции. Подумай. Мне пора. Если надумаешь, я тебя исповедаю. А там помозгуем. Но я с ними бодаться не буду.
Туман рассеивался. Вернее, не туман, а сигаретный дым. Рассеивался, расслаивался, организовывался в причудливые серо-сизые композиции, надменно и неспешно парящие над нашими пьяными рожами. В соседней комнате заело пластинку, и она назойливо повторяла конец фразы, не доводя её до окончания. Это раздражало. Все делали вид, что не замечают слухового дискомфорта, чтобы не смущать меня, а, может, не замечали, так как были пьяны. Однако не замечать было невозможно, особенно тем, кто в той комнате танцевал. А танцевали или должны были танцевать двое – моя жена и мой приятель художник. «Художник, художник, художник молодой, нарисуй мне девушку с…» – крутилась в голове похабная частушка в такт заклинившейся фразе. Пластинка от напряжения шипела на всю квартиру. В комнате зурнел бессмысленный пьяный разговор. Она что-то доказывала. Он не слушал и говорил о своём. Третий пил и некстати вставлял реплики. Ещё одна прижималась к моему плечу мягкими грудями и пыталась сказать нечто умное. Я слушал заикающуюся пластинку и думал: встать или не встать. Надо было выйти в соседнюю комнату, но что делать дальше, я не знал. Если они там танцуют… но танцевать под заику невозможно. Если же не танцуют, то – что? Разговор постепенно увядал, и все, как мне казалось, искоса смотрели на меня, ибо тупая реприза проигрывателя стала доставать всех. И все понимали, кого нет в комнате. Поэтому я встал и вышел. В соседней комнате никого не было. И, видимо, уже давно. Я выключил проигрыватель. В столовой вздохнули с облегчением. Или не заметили. Возвращаться обратно я уже не мог. Выход был один, и я вышел. Вышел с ужасом: не наткнуться бы на них. В памяти проявилась рисованная порнографическая открытка, виденная в школьном туалете лет двадцать назад. Двое стоя. К счастью, они догадались подняться этажом выше, и я их не встретил.
На улице было туманно и сыро. Ленинградская ночь раннего теплого декабря. Лицо омыло зимней росой, если роса бывает зимой и если она садится на лицо. Хмель отступил. Стало ясно: эта жизнь закончена.
Я поймал частника: «К “Европе!”». «Европейская» была уже закрыта. У парадного входа несколько человек по очереди протягивали в приоткрытую дверь скомканные деньги швейцару тот что-то недовольно и нравоучительно говорил запоздалым гулякам, но ритмично вынимал, как фокусник, из рукава своей швейцарской чёрной шинели бутыль «Столичной», которая тут же скрывалась за пазухой очередного страждущего. Я встал последним, но понял, что пить не хочу и не могу. Подошел к Невскому. Ещё было людно. Смех, распахнутые пальто, куртки, хмельные лица, призывные возгласы. Пьяные финны. Их много, и им весело. От этого стало ещё гаже. Куда идти дальше, было не ясно. К родителям – немыслимо. Первый час ночи. Почему, что случилось, как?! Рассказывать невозможно. Никому невозможно. Родителям, тем более. К друзьям – можно, но стыдно. Странно: когда ты обманываешь, грешишь, гадишь и ломаешь чужую жизнь, – не стыдно, а даже почетно; тебе завидуют, как завидовали Дантесу. Когда же тебя мордой в дерьмо, причем, при всех, демонстративно – позор. Нормально было бы наоборот. Впрочем, всё в этом мире выворочено и опоганено. Всё извращено. Да и Бог с ним. Надо где-то лечь спать. На улице стояла слишком тёплая погода для начала декабря. Или мне это казалось. В любом случае, перспектива ночевать в подземном переходе меня не радовала. Любовница приняла бы в любое время суток. Но у меня её не было. Одно несомненно: домой, вернее туда, где ещё три часа назад был наш дом, я никогда не вернусь. Дочка спит и ещё ни о чем не подозревает. Где сейчас жена, меня уже не волновало.
Я перешел по диагонали Невский и встал в конце очереди на такси у Гостиного Двора, прямо напротив билетных касс в Портике Руска. Очередь была тощенькая, но и такси не суетились. Какая-то женщина спрашивала у мужчины, на руках которого спал ребёнок, в какую сторону он едет. Подкатил таксомотор. Мужчина с ребёнком сел один. Значит, не в ту сторону. Очередишка опять замерла.
– Мужчина, вы последний?
Да. Я последний. Последний мудак. Последний за Земле рогатый му…
– Мужчина, вы слышите? Я к вам… Вы последний?
– Я – крайний, женщина. Хотя последний тоже… Вы не видите, что я последний?
– Я вам не женщина!
– Господи, а кто вы? Да, ладно… Не женщина, значит, не женщина… Тётенька…
Голос был раздражённый, не старый, с хрипотцой. Оборачиваться было лень. Подъехала ещё одна машина: «В парк! Автово. Кто?» – «А через Московский?» – «Сколько?» – «Сговоримся!» – «Садись!» Молодой человек впорхнул в открытую дверь. Потрепанная «Волга» с визгом развернулась и, обогнув творение Руски, исчезла. Передо мной было ещё два потенциальных пассажира и супружеская пара: рахитичный муж и пьяная жена, которая с трудом не падала.
– Мужчина… Э… извините. Товарищ, вам в какую сторону?
От неожиданности вопроса я обернулся. Действительно, куда мне? Женщина была, как ни странно, интеллигентного вида, лет 45-ти. На вид трезвая. Хорошая дублёнка расстёгнута. Сапоги дорогие. Лицо… Лицо не разглядел.
– Куда мне?… Не знаю. Извините.
– Вы не знаете, в какую вам сторону?
– Не знаю. Простите. Я вот за этим мужчиной стоял. До свиданья.
Я отошёл к стене Гостиного Двора. Достал пачку ВТ. Осталось две сигареты. Курить не хотелось, и я закурил.
– Простите, вам что, некуда ехать?