Совьетика - Ирина Маленко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Слава богу, все это взяла в свои руки практичная, никогда не теряющая голову Петра – я же говорю, что только теперь открыла для себя, какие замечательные у меня все-таки есть в Голландии друзья, хоть их и мало. Петра срочно сделала маме приглашение в Голландию, позвонила в голландское посольство в Москве, потом встречала маму в аэропорту, поселила ее для начала у себя и отвела зарегистрироваться в местную Vreemdelingendienst – где довела до слез женщину-полицейского, рассказав ей о том, что случилось с Лизой (да, голландцы тоже плачут!) И я была безмерно Петре за все это благодарна.
Мама не верила в то, что случилось с Лизой – до тех пор, пока не увидела ее своими глазами. Точнее, не верила – это не то слово. Просто не могла себе этого представить. Пока не увидела лишенное всякого выражения личико Лизы, похудевшей словно узник концлагеря,- ее отсутствующий взгляд, лишенный живой искорки ума, а потому сразу обезобразивший ее красивое личико. Отсутствие всякой реакции на наши к Лизе обращения довели маму до слез – наряду с животным Лизиным мычанием и ее опустившейся и выступившей вперед челюстью.
Лиза не могла ходить и даже ползать . Она сидела в инвалидской коляске и раскачивалась взад-вперед как маятник. Почти весь мой день теперь – в перерывах между кормежкой и осмотрами (хотя Лиза ничего не ела сама – ее питали физрастворами через трубку в носу, которую она все время пыталась выдернуть) состоял из катания ее на этой коляске по бесконечным больничным коридорам. Я катала ее и пела ее все ее любимые советские песни. До опупения. Я сама не слышала своего голоса.
Больница была современная, красивая, похожая на целый небольшой городок. В ней были кафе и магазины- без этого не обходится в капиталистическом обществе, наверное, даже кладбище. А уж тюрьма-то точно. Иногда для разнообразия я в лифте возила Лизу по разным этажам, но ее лицо не менялось. Она ни на что не реагировала. Последнее слово, которое я услышала от нее, было голландское: «Het is koud » – когда в одном из коридоров на нас подуло из открытого окна. Я ужасно обрадовалась – значит, она чувствует! И понимает! С тех пор я накрывала ее ноги во время прогулок одеялом – но одеяло она поминутно сбрасывала, так сильно у нее дергалась нога. И уже больше ничего не говорила и полностью перешла на нечленораздельные звуки…
В неврологическом отделении (до этого я себе весьма смутно представляла, что это такое) я увидела столько человеческих страданий, что через некоторое время мое сердце просто перестало воспринимать всякую боль – как это бывает при шоке. Хорошо помню девочку лет 12-и, которая ползала на четвереньках по полу и орала как оглашенная – и ее измученных родителей. И еще одну девочку помню – младше Лизы, совсем кроху. Она была веселая, жизнерадостная, бегала по всему этажу, со всеми здоровалась – и я ужасно завидовала ее родителям: посмотрите, она же ходит, она говорит – какие же они, должно быть, счастливые! Как бы я была счастлива на их месте! То, что еще вчера было совершенно нормальным и само собой разумеющимся, теперь начало казаться почти чудом – точно так же как бесплатное медицинское обслуживание, бесплатное образование и отсутствие безработицы после того, как не стало Советского Союза…
А у мамы этой девочки не просыхали на глазах слезы – каждый раз, когда она смотрела на эту свою такую веселую, такую живую и разговорчивую девочку, она прятала лицо и начинала беззвучно рыдать. И врачи шептали ей что-то на ухо – наверно, чтобы она не плакала при ребенке и не расстраивала ее. Так я никогда и не узнала, чем была больна эта девочка…
Почти каждый день ко мне приходил кто-нибудь из персонала приюта – им полагалось нас навещать. В Советском Союзе санэпидемстанция устроила бы такой налет на это учреждение – в поисках источника сальмонеллеза -. а тут это вроде бы никому и не было нужно. Но тогда я не думала об этом: было не до того. Я механически отвечала на их вопросы, рассказывала им, что нам сказал тот или иной доктор (доктора нас каждый день навещали разные). Один из работников приюта – массовик-затейник, работавший с приютскими детьми (я про себя называла его физруком) как-то раз не выдержал и воскликнул:
– Женя, ты так спокойно обо всем этом рассказываешь! Да если бы это случилось с моими дочками, я не знаю, что бы я делал! Наверно, рыдал бы как оглашенный круглые сутки напролет.
Я удивленно на него посмотрела: как будто бы слезами поможешь горю? И сказала:
– Разве кому-нибудь будет легче от того, что я буду рыдать? Я пытаюсь сосредоточиться не на своих чувствах, а на том, что надо делать, чтобы Лизе стало хоть немного лучше.
А сама знала, что если я хоть раз дам волю слезам – и своим чувствам, то так недолго и запить, и из окна прыгуть и еще бог весть чего натворить. Ну, и что тогда будет с Лизой? Вот так-то…
Но по приюту после этого поползли обо мне слухи, что я чуть ли не железный Феликс…
Очень редко, но иногда мне все-таки приходили в голову мысли о будущем. Я осознавала, что моя более или менее беззаботня (по крайней мере, по сравнению с теперешней) жизнь кончена навсегда. Что Лиза никогда не будет учиться в университете, никогда не станет певицей, что у нее не будет семьи, а у меня- внуков…. Что у меня не будет другой семьи тоже – я не испытывала от этого жалости к себе, но сочла нужным смотреть на вещи реалистично. Я сама охотно отказалась бы от этого – лишь бы ей только стало лучше!
Страшнее всего для меня было то, что Лиза не могла говорить. Я надеялась, что может быть, это не только и не столько повреждение мозга, сколько стрессовая реакция организма на все, что ей за тот год довелось пережить. Если бы Лиза просто сидела в инвалидской коляске, но все понимала и могла говорить! Мне казалось, что физическая инвалидность легче умственного поражения. Лучше не мочь ходить, чем не мочь себя выразить!
Мне вспоминалось, что когда я была беременна Лизой, я часто думала: «Ну, теперь хоть будет с кем поговорить!» – а как раз этого-то теперь мы обе и оказались лишены… Во мне клокотал гнев: если мы с Сонни и плохие родители, в том плане, что слишком были заняты своими разборками, как считала моя мама, неужели же мы худшие родители на Земле, чтобы так наказывать за это ни в чем не повинного ребенка? Когда по планете безнаказанно шляются такие форменные чудовища, и никто не карает не то, что их детей, а даже и их самих!
Страшно было еще и представлять себе, что Лиза чувствует, если она все-таки что-то понимает, но не может никак выразить, что ей нужно. Я изо всех сил старалась не думать об этом – потому что ничем ей тут помочь не могла.
Один раз работники приюта привезли с собой к нам в больницу нашу несчастную француженку. Мы успели за время нашего пребывания в приюте так с ней подружиться, что она напросилась с ними.
Вот уж кто разрыдался, увидев Лизу! Она брала ее за руки, пыталась заговорить с ней, но Лиза только рефлективно раскачивалась , дергала ногой и смотрела на нее пустыми глазами. Кончилось это тем, что я начала француженку утешать. Чем еще более укрепила свою репутацию железного Феликса. Не знаю сама, почему я не могла больше плакать – даже при виде слез других. Все во мне словно перегорело.Осталась только тупая, ноющая боль в области сердца, ощущение тяжести на душе, которая сдавливала меня как только я просыпалась по утрам и не отпускала уже весь день, да усталость – страшная, неимоверная усталость. Я чувствовала себя так, словно мне по меньшей мере было лет сто.
Может быть, я не могла плакать еще и потому, что навсегда запомнила слова своего адвоката – ее наставления перед тем, как я посетила органы опеки всего за два с небольшим месяца до этого(сейчас казалось, что это было в другой эре): «Если ты будешь плакать, тебя сочтут нестабильной, а это вредно для ребенка. И вас из-за этого могут разлучить.» Вот такая свобода – королеву можно назвать дурой, а поплакать – фиг вам!…
А я знала, что все больничные медсестры – и дневные, и в ночную смену- ведут служебный дневник, куда записывают не только температуру и давление пациентов… Медсестры были славные, я ничего плохого о них сказать не хочу, просто такие там были порядки: почти как в том корпоративном банке, из которого меня уволили в Дублине – атмосфера слежки и доносов. Как-то один раз, еще в самом начале после того, как Лизе поставили диагноз, я ответила на вопрос медсестры о том, как я себыа чувствую, что я себя чувствую так, будто мне хочется выпрыгнуть из окна. Правда, я добавила, что не собираюсь этого делать – потому что я нужна Лизе. А потом уже, много времени спустя, я увидела в руках у своего адвоката копию того больничного дневника, в котором аккуратным голландским почерком той самой медсестры было выведено: «Мать Лизы З. хочет выпрыгнуть из окна». Я же говорила, что голландцы все воспринимают буквально!
Удивительно, но на этот раз моя адвокат сочла возможным использовать это доказательство моей нестабильности в нашу пользу- она предоставила (с моего разрешения) копию этого документа судьям во время разводного процесса, чтобы те увидели, как глубоко я переживаю за ребенка и как я не оставляла ее все это время ни на шаг (там много еще чего было понаписано, в том дневнике!), ни днем, ни ночью. Это правда – дальше туалета я от нее никуда за целый месяц не отходила. Я спала с ней в одной палате (нас перевели в бокс, когда выяснилось, что у Лизы инфекция), и мама- тоже (не по-голландски отзывчивые врачи разрешили ей это).