Пастернак - Анна Сергеева-Клятис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ситуацию, которая возникла в жизни Пастернака и его близких в начале 30-х годов, нельзя даже пытаться оценить однозначно, как нельзя дать однозначной оценки поведению фигурантов этих событий. Если смотреть на них с точки зрения глубокой, талантливой, умной, незаурядной, но всё же обычной женщины, какой была Евгения Владимировна, то Пастернак и его поступки неминуемо лишаются всякого возвышенного ореола и окрашиваются в самые неблагоприятные цвета эгоизма, себялюбия, неблагодарности, черствости, жестокости. Вспомним здесь цветаевские слова, обращенные к Пастернаку по другому поводу: «Тебя нельзя судить как человека, ибо тогда ты — преступник <вариант: чудовище>». Цветаева, которую тоже «нельзя судить как человека», хорошо ощущала пропасть, лежащую между обычными людьми и гением. Не потому что гению «всё дозволено» — это, конечно, не так. А потому что гений смотрит на мир иначе, мерит иной меркой, отталкивается от других императивов, чем остальные люди, и не имеет никакого значения, идет ли речь о повседневности или о событиях мирового значения. Пастернака «нельзя судить как человека», не потому что он неподсуден в принципе, а потому что судить его может только тот, кто понимает исходные точки его решений, не спотыкаясь каждый раз на камнях той дороги, над которой он пролетел, едва касаясь земли. Но надо отдавать себе отчет в том, что соприкосновение с таким человеческим существом с самого начала несет в себе скрытые, нераспознаваемые заранее и разрушительные для чужой жизни опасности. Пастернак смотрел на всю ситуацию совсем иначе, чем измученная ревностью Евгения Владимировна, преданно любящая своего мужа и стремящаяся к воссоединению рассыпающейся семьи. Он осмысливал свои отношения с женщинами (как, впрочем, и все другие отношения) в категориях не бытовых, но бытийственных.
Собственно, понимая это, он пытался объяснить родителям: «Не бойтесь за Женю. Я не расхожусь с ней (а что же это такое, как не развод? — А. С.-К.): в моем языке нет слова “навсегда” (как же иначе можно разойтись — на время? — А. С.-К.). На то ли на свете человек, чтобы к роковым вещам, как смерть, болезнь и прочее, прибавлять фатальности своего изделья? (но в самом конце любви и разводе уже содержится фатальность. — А. С.-К.) Я всегда видел его призванье в посильном уменьшении рока, в освобожденьи того, что можно освободить. И это не взгляд мой, не убежденье. Это я сам. Так прожил я эти два месяца (однако Евгения Владимировна вовсе не хотела никакого освобождения. — А. С.-К.). Так сошелся когда-то с нею и любил, и думал устроить жизнь, и ничему не научил. Она любит меня не щадя себя, самоубийственно, деспотически и ревниво (вот почему зашла речь об освобождении! Оно необходимо вовсе не ей, а ему. — А. С.-К.). На нее страшно глядеть, за эти два месяца она спала с лица и переживает все это, как в первый день. Любить меня так, значит ничего не понимать во мне (явное проявление эгоизма? — А. С.-К.). Я ее не упрекаю, — разве она исключенье?»{198}
Письмо Пастернака, снабженное нашими филистерскими замечаниями, отчетливо демонстрирует ту двойственность, с которой его можно воспринять. Чтобы разглядеть его истинный смысл, необходимо подняться над обыденностью и посмотреть шире и выше. Но если даже у нас, посторонних и объективных наблюдателей, не всегда хватает на это внутренней готовности, то что говорить об истерзанной переживаниями женщине! К слову, и у родителей Пастернака (уж кто бы мог лучше его знать?!) возникало ощущение, что, продолжая упорно говорить Евгении Владимировне о любви к ней, он проявляет непростительное малодушие, просто боится произнести окончательный приговор и тем только продлевает пытку. «…Имей мужество не быть двойственным перед нею. Это ее убивает»{199}, — наставлял Бориса отец. А он все пытался донести до окружающих свое credo, которое казалось им сплошной абстракцией, а порой и уступкой слабости и проявлением безволия, а для него было действенным принципом выстраивания себя: выбора нет, выбор — это уступка земным ограниченным условиям жизни, есть общая «сквозная ткань» существования, которая включает в себя всё, и любовь к Зине нисколько не отменяет любви к Жене, а скорее включает ее как необходимый и ценный элемент. Несомненно, сложность личности Пастернака была такого порядка, что справиться с ней было дано очень немногим из его современников и потомков.
Дальнейшая переписка, которая велась между Евгенией Владимировной и Борисом Леонидовичем, представляет собой напряженный и очень тягостный финал большого романа, который особенно остро переживался в Германии еще и потому, что в него были вовлечены другие близкие люди: семилетний сын Женя, пожилые родители, семья сестры Жозефины. Евгения Владимировна все время была в крайне тяжелом нервном состоянии, колебания которого находились в строгой зависимости от получаемых из России известий. Напряжение, отрешенность от происходящего вокруг нее, потерю всякого интереса к действительности замечал даже маленький сын и переживал это по-своему, глубоко и трагически: «Я ничего не понимал в происходящем. Все закрывала нестерпимая жалость к мамочке, которую я старался утешить, но в ответ на мой вопрос, ласковое слово или доброе пожелание она заливалась слезами или выбегала из комнаты»{200}. Стремление вернуть семью и вернуться домой постепенно связывалось в сознании Евгении Владимировны с необходимостью отъезда в Россию. Накануне принятия этого решения она писала Пастернаку: «Я не хочу шататься по миру, я хочу домой. Я за девять лет привыкла быть вместе и это стало сильнее меня. Я хочу, чтобы ты восстановил семью. Я не могу одна растить Женю. Если вопреки всей правде ты не хочешь быть с нами вместе, возьми, но не в будущем, а сейчас, Женю. Учи его понимать мир и жизнь. Я не могу, у меня выдернут стержень, у меня все изболелось. Когда просыпаясь утром, вдруг и как только он умеет попадать прямо в твой сон, с которым ты не успела еще расстаться, он говорит: “Мама, но мы не останемся здесь, мы вернемся домой в Москву”, я реву и на целый день лишаюсь рассудка. Я хочу иметь дом, он подслушал мою тоску, мое одиночество»{201}.
Невозможно было равнодушно смотреть на эти терзания тем людям, которые были рядом: с особенным участием к положению Евгении Владимировны отнеслись родители Пастернака. Леонид Осипович, уже не очень ясно понимая обстановку в России и те неразрешимые проблемы, которые были связаны с квартирным вопросом, вслед уезжавшим невестке и внуку послал Борису жесткое письмо, в котором требовал прежде всего освобождения для них жилплощади: «…Я и мама повторяем еще раз и убедительно просим тебя, как и З<инаиду> Н<иколаевну>, на эту просьбу и совет обратить сугубое внимание — эта просьба единственное, что может хоть временно облегчить общее несчастье. Вы обязательно должны сейчас же уехать оба в Ленинград, скажем, и освободить эту комнату. Если она — Женя с ребенком сможет с вокзала въехать в свой угол, то это уже будет некоторым душевным облегчением»{202}. Но попытки Пастернака найти жилье к успеху не привели.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});