Горькие шанежки(Рассказы) - Машук Борис Андреевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Мало вам покалеченных?
Юрка виновато затих, а Амос помолчал, думая о чем-то, шумно, по-взрослому вздохнул:
— Надо ж было додуматься до такого… Гранату а поселок приперли! Уж тебе, Петро, пора бы башку на плечах иметь? Или других дел нету? Не маленькие, поди…
Петька совсем расстроился. Говорил бы такое отец, дядя Яша Слободкин или еще кто из мужиков. А тут — Амос.
Не знал старший брат, что жить Петьке и так невмоготу. И вовсе не от царапин на плече от осколка. Все эти дни после взрыва казались ему каким-то кошмаром. Вот и сейчас, все больше отставая от идущих к разъезду людей, он неотступно думал о происшедшем. И, то ли пробуждаясь, то ли проваливаясь в черноту, вспоминал тот проклятый день, поход на полигон, и тот миг под стеною дома. Вспоминал уходящую к закату мотриссу, лица мужиков, допрашивающих его с Загидуллой, своего отца, отвесившего ему такую затрещину, что в голове зазвенело. Но и не от этого было больно. Вместе с другими ребятами в тот вечер допоздна просидел он на станции, ожидая сообщения из Узловой. И ушел только в полночь, когда сообщили, что операции сделаны всем и все жить будут.
Вспоминал, как к обеду на другой день на полустанок приехали два офицера-танкиста. Вместе с мастером они потребовали к себе Загидуллу, крепко выдранного отцом, и опять его — Петьку. Долго допрашивали про поход, ругали за самовольство. Седой майор заставил Петьку скинуть тужурку, осмотрел его рану, со вздохом сказал:
— В рубашке парень родился. — И посмотрел с грустью Петьке в глаза: — Знаешь ли ты, что было б, пойди этот осколок чуть ниже?
Потом офицеры забрали все пули и уехали на полигон, где, оказывается, оставалось отделение охраны. Вечером, вернувшись, танкисты собрали в красном уголке всех, кто был свободен.
Майор говорил про горечь утраты, виноватил и взрослых, и пацанов.
— Боевая граната на огневом рубеже осталась случайно, — хмурясь и не выпуская из рук папиросы, говорил он. — Мы найдем виновного, крепко накажем. Но на стрельбище могут оказаться и неразорвавшиеся снаряды. Ходить там категорически запрещено. Даже солдатам! А гражданскому населению к месту стрельб и приближаться нельзя. Не зря же строгий указатель там поставлен…
И еще сказал усталый майор:
— Потерпите, товарищи… Отдадим мы вам те места. Вот закончим свои дела, саперы с миноискателями проверят всю территорию, и будете собирать там ягоды, охотиться, дрова заготавливать…
Закурив, мужики окружили танкиста, заговорили про фронт. Майор сказал, что победа теперь уже совсем близко. На западе наши везде наступают и бои идут не где-нибудь, а в Германии, в самом Берлине…
А на другой день военный студебеккер привез из Узловой Митяя в красном гробу. В квартиру Будыкиных сходили почти все с полустанка. Петька на всю жизнь запомнил спокойное, совсем взрослое лицо Митяя с крапинами ожогов, свечи у изголовья гроба, закрытое зеркало, тихо плачущую тетку Настасью, неотрывно глядящую в лицо сына, младшую сестру Митяя Наташку…
Вспоминая все это, чувствуя в голове шум и боль, Петька еще сильнее думал над одним вопросом, на который, знал он, теперь никто уже не сможет ответить. Еще тогда, глядя вслед уходящей мотриссе, он вдруг подумал о той секунде, когда, наверно, смог бы удержать смерть, смог бы спасти Митяя, как тот спас всех. Ведь была же эта секунда, была!
И Петька терзался оттого, что не он, а всегда тугодумный Митяй понял ее… Но зачем он не бросил гранату там же, не побежал, как все?.. Может, подумал, что она не страшная вовсе? Что не будет больно потом?..
Нет, Митяй же знал, что в руке у него не поджиг — граната. Как же он сумел не бросить ее, как догадался накрыть?..
Далекий, знакомый голос издалека пробился сквозь Петькины думы. Он тряхнул головой и увидел впереди Зинку, тоже отставшую от людей.
— Пе-еть!.. Пе-етька-а! — тянула она. — Пойдем к Будыкиным. Тетка Настасья всех ребят звала. Она рисову кашу будет давать! С конфетками. И блины…
Петька остановился. Долгим, непонимающим взглядом посмотрел на Зинку, скрипнул зубами и, махнув рукой, напрямую через покос деда Орлова пошел домой. Плечи его, обтянутые той же тужуркой, рассеченной осколком, вздрагивали, будто пытались вырваться из одежки.
…Воротясь с поминок, мать увидела Петьку на кровати. Окликнула его, потом тихонько подошла и заглянула в лицо.
Сжавшись в комочек, Петька спал, неровно дыша. Лицо его густо усыпали капли пота… Петька зябко вздрагивал, сжимался, пряча руки в ногах и, что-то вскрикивая, протяжно стонал.
ШУРКИНА БОРОЗДА
Сгибаясь под связками сена, по линии к полустанку шли со стороны выемки двое Орловых — дед с Шуркой. Шли они хорошим, по-настоящему майским днем, но Шурка был хмурый. Перебрасывая с плеча на плечо веревку от вязанки, он поглядывал на затылок шагавшего впереди деда и сердито думал: «Устроил вот канитель… Колхозу воз сена отдал, а теперь самим побираться приходится. По старым остожьям Белянке остатки сшибаем. Да разве ж в них сено? Гниль, чернота с плесенью. И за этим вон аж куда ходить надо…»
Но, так вот бурча, усталый Шурка окраинкой души и понимал, и оправдывал деда. Он помнил, как председатель Фрол Чеботаров рассказывал про беду на колхозной ферме. Осенью, в самую сушь, после первых заморозков, от паровозной искры или еще от чего, полыхнул пал и покатился по залинейной равнине с колхозным покосом. Свечечками вспыхивали на нем стожки. И много меньше половины припасенного сена удалось спасти. Вот и пришлось по весне ходить председателю по домам, просить помощи. А то коровы с голодухи станут падать. Тогда и отвез дед воз листового, ополовинив остаток стожка возле стайки.
Бабка было запричитала о горькой судьбе единственной кормилицы Белянки, но дед нахмурился:
— Ну-ка, старая, кончь!..
Сердясь, он никогда не говорил лишнего. И бабка больше не причитала, только вздыхала украдкой.
Шурка всегда удивлялся, какой дед крепкий. Вечерами и спину, и руки с трудом разгибает, — а станет к какому делу с утра, так до конца не отрывается. Вот и сейчас равномерно шагает дед, изредка встряхивая на спине обмотанную мешковиной вязанку. «Шагает и шагает… Будто заведенный!» Не желая отставать, Шурка и сам нескончаемо шаркал каблуками по балласту, хотя очень ему хотелось сбросить вязанку, от которой за ворот попадали сухие былинки, щекотавшие потное тело.
Еще выбираясь на линию, он увидел поезд, стоящий перед закрытым семафором. Стоял состав почему-то долго, и теперь можно было разглядеть лицо кондуктора, который покуривал на тормозной площадке последнего вагона. Шурка уже подумал, что им с дедом придется спускаться к откосу, чтобы потом не обходить состав, но тут семафор открылся, паровоз коротко гуднул и состав тронулся, освобождая дорогу.
Вообще-то, Шурка немного надеялся, что у поезда дед остановится переждать, да вот ничего не вышло. И, сгорбясь сильнее, он продолжал шагать, понуро оглядывая с насыпи голые серые покосы, падь, черную после осеннего пала и залитую водой, из которой торчали частые кочки с налетом зелени от подрастающей осоки. «Уж скорей бы новая трава поднималась, — размышлял Шурка. — Тогда и Белянку можно б на пастьбу выпускать».
Вдруг дед остановился, что-то разглядывая. Шурка подошел и тоже увидел — между рельсами лежала островерхая кучка зерна. Не какие-нибудь там озадки, не поскребушки из ларя, а чистенькая, отборная пшеница. Шурка сразу подумал о хлебе, о дедовой крупорушке, давно уже пыльной от бездействия. И даже почувствовал вкус хорошо пропеченной горячей лепешки из настоящей муки. В дому у них давно уже не озадков, ни кукурузной муки, ни сои не было. А есть вот уж как хочется…
— Деда… Это че? — сглотнув слюну, спросил он, оглядев пустынный путь. — Кто ее тут насыпал?
Дед не отвечал, смотрел в сторону станции и дальше по линии. Там, уж у самого горизонта, виднелась черная точечка спешащего в Узловую состава. Вздохнув, дед сошел за бровку пути, опустил свою вязанку у края откоса. Ослабив веревку, начал освобождать кусок мешковины, которую подкладывал, чтобы дорогой не рассыпалось сено.