Андрей Рублёв, инок - Наталья Иртенина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Толпа прибывала, теснясь и напирая, гудела вполголоса. В плывущем морозном воздухе невидимо густело и крепло нетерпенье. Вдруг многоглавая и многоокая плоть всколыхнулась – от Тимофеевских ворот поползли двое саней, окруженных верхоконными.
– Везут! Везут!..
Обоз с приговоренными в молчании взрезал толпу. Та покорно раздавалась в стороны, а после вновь смыкалась, влеклась следом.
– Двое всего!
– А тебе сколь надо?
Сани встали у помоста, конные нагайками отбивали напиравших. Сторожевой десятник о чем-то переговаривал с нагнувшимся катом. Кивнув, красный колпак сел на плаху, вынул из пазухи яблоко и стал грызть. На привезенных для казни даже не взглянул.
Где-то в толпе вскрикнула баба, осуетила люд вокруг себя. Понеслось по головам:
– Рожает!
– На сносях притащилась, дурная баба…
– Мужик ейный куда смотрел?
Кто ругался, кто посмеивался. Иные гадали – к добру, к худу ли примета, чтоб женка на казни рожала?
Наконец успокоилось. Стали передавать, что ждут самого великого князя с митрополитом. Спорили: не князя, а набольших бояр, которые перед князем виноваты вышли, что колдовство загодя не выявили и заговор не разглядели. Вот великий их и послал на казнь любоваться, к самим себе примеривать.
К помосту пробился некий поп, с престольным крестом в руке сунулся к саням. Его не отгоняли. Лежавший на соломе служилец, поломанный пытками, жадно потянулся к кресту.
– Кайся, раб Божий, кайся. – Поп плакал и тряс жидкой бородой. – Очистишься в муках.
Служилец, укрытый бараньей полстью, хрипло дышал и вращал красными глазами. Почерневшими от крови, разбухшими пальцами показывал на другие сани, силился сказать, с натугой ворочая языком.
– Ее… лу…
Поп, утирая слезы, переместился ко вторым саням. Простоволосая женка в накинутом поверх тулупе сидела, сжав ладонями голову, и смотрела безумно. Иерей приложил крест ей ко лбу. Вздрогнув от касания холодного металла, уставившись на попа, она в ужасе прянула, замахала руками.
– Изыди! Изыди!..
Один из конных успокоил ее ударом плети. Повалившись лицом в сено, женка затихла. Только плечи и спина содрогались.
Вскоре дождались. От Фроловских ворот к лобному месту двигалось конное шествие. Со свитой бояр, в окружении дворцовых служильцев ехала великая княгиня Софья Витовтовна, без князя и митрополита. Нелюбимая всей Москвой литвинка завела в стольном граде обычай – садилась на коня верхом, в особое бабье седло на одну сторону. Никто из московских баб, ни боярских женок, ни иных, этим поганством не соблазнился. Но те, кто бывал на Украйнах, в Литовской Руси, рассказывали, будто тамошние панны и даже девки не то что в бабьих седлах, но и в мужских лихо управляются с конями. Это, впрочем, не умаляло неприязни московского люда к литвинке. Скорей напротив.
Пряча взоры, снимали шапки, склоняли головы, расступались, молча давили друг друга. Красотой Софья не обладала и в молодости, а ныне стареющая белобрысая литвинка густо, до черноты сурьмила брови, до свекольного цвета румянилась и носила белоснежные убрусы, дабы оттеняли блеклость лица. Из-под собольей шапки равнодушно скользил по толпе надменный взор княгини. Опашень на соболе же, крытый аксамитовой парчой в золотом узорочье, блестел, будто светлая солнечная риза.
– Как на праздник вырядилась, – буркнуло далеко, до ушей княгини и свиты не долетев.
Остановясь поодаль от лобного взмостья, Софья Витовтовна повелела боярину Плещееву, чтоб начинали. Тот кивнул сторожевому десятнику.
Двое служильцев стащили с саней женку, сбросили с плеч тулуп и поволокли под руки наверх. Баба сучила ногами, с ревом рвалась и крутила по сторонам головой. В белом лице плескался ужас.
…Чуть ранее к Никольским воротам Кремля подошли путники – чернец и двое послушников с дорожными посохами и торбами. У одного за спиной висела на плечевых ремнях нелепая ноша – из мешка торчало обтянутое рогожей нечто о четырех углах. Воротная стража от скуки принялась выпытывать, кто такие и откуда.
– Из града Ярославля бредем, – отвечал старый монах в нагольной шубе, – ко владыке духовному. Сами из монастыря Преображенья, тамошние насельники. От игумена нашего грамоту с благословеньем имеем.
– А это что – воротину с собой умыкнули, чернецы? – пошла зубоскалить стража.
– Али дверь прихватили? – задумались.
– Не. Это у них постеля, одна на троих. В свой черед на ней бока мозолят. Так, отец?
Двое молодых послушников заухмылялись. В подрясниках им было неуютно – видать, новоначальные. Скуфейки скошены низко на лбы.
– Да коротковата постеля, Парфен!
– Чернецам ложа в рост не положено. Неча им разнеживаться.
Старый монах тщетно выжимал из себя улыбку – выходило худо.
– Икону несем, – отбросив тщету, пояснил он. – Одному из наших виденье было. Божья Матерь объявила: хочет иконой своей перейти на Москву, в кремлевские соборы. Игумен благословил нас троих на это послушание.
По кислым рожам стражей видно стало, что не поверили.
– Много тут таких, бездельных. Со всякой блажью ко владыке лезут… Ладно, пропусти, Тереха. Обратно пойдете, чернецы, не забудьте порассказать, какой метлой угостит вас Фотий – жесткой али в кипятке пропаренной. А то, слышьте, чернецы, сходили б на торговую площадь, там нынче казнят лиходеев. А посля бы поведали нам, как там да чего. – Старшой Парфен досадно стукнул себя по ляжкам. – Пол-Москвы тама, а мы тута локти кусаем. А? Не хотите? И на бабу-душегубицу не хотите глядеть? Как она своим белым телом трепетать будет в руках у ката… – Служилец дурашливо закатил глаза. Остальные хрюкали, потешаясь. – Тьфу на вас, чернецы. Ступайте с Богом.
Путники бодро миновали ворота и зашагали по кремлевской улице. Однако от перекрестья Никольской и Большой возле Чудова монастыря свернули не к владычному двору, а отправились на Соборную площадь. Навстречу не попадалось ни души – всех, от нищих и холопов до служильцев поманило лобное действо. Перед Успенским собором трое разделились. Один послушник направился к кремлевскому подолу, застроенному боярскими дворами. Двое пересекли непривычно пустую Соборную площадь. Под успенской папертью спал на снегу в обнимку с лохматым псом голодранец-лапотник, да проехала обок площади конная сторожа, не зацепив монахов даже взглядом.
У Благовещенского остановились. Монах вошел и быстро появился вновь.
– Пятеро, – бросил коротко спутнику.
Молодой скинул ремни с плеч, устроил ношу у стены за папертью. Оба сели на ступени, стали ждать.
Конный разъезд проехал в обратную сторону. Пес выбрался из объятий спящего лапотника, зевнул во всю пасть и пошел, виляя хвостом, к чернецам.
Те вскочили с паперти. От подола донеслись крики: «Пожар!» В небо над кровлями тесной тамошней застройки тянулась тонкая белесая струйка дыма.
– Пожар!
– Кремль горит!
Пес нехотя загавкал. Послушник с воплями кинулся в собор. Тотчас оттуда выбежали трое богомольцев и дьякон. Чернец у паперти перстом и криком отправил их дальше, к подолу. Не дождавшись пятого, подхватил доску в рогоже, быстро взошел в собор. Успел увидеть, как перед Смоленской рухнул с колен на пол богомольник с пробитой головой – дернулся раз, другой и обмяк.
– Ты что, дурень? – выругался монах.
– Стоял как пень, будто глухой, – стал оправдываться подельник.
– Вытащи, скинь с паперти. Да пол не кровянь!
Торопливо, но без лишней суеты ряженый освободил от рогожи икону. Затем подступился к Смоленской, стоявшей в деревянной опоре перед солеей, клещами отогнул скобы, державшие доску. Вынул образ, спустил на пол. На его место быстро заклепал поддельный.
– Не похожа, князь, – вернулся молодой.
– Рагоза богомаз, а не иконник. Пусть. Все одно не сразу заметят. Подотри кровь, Сухан.
Смоленская была завернута, втиснута в мешок на ремнях и вынесена из собора. Через площадь к ним бежал, путаясь в подряснике, третий подельник.
– Уходим, – бросил Юрий.
На подоле уже заметно полыхало. Неслись вопли, стук топоров и раскатываемых бревен. Оборванец под успенской папертью дрыгал во сне ногой.
…Женка не кричала. Из разверстого рта с воздухом вырывались только гортанные сиплые звуки. Кат подобрал обрубок ноги выше колена, бросил в корзину, где уже лежала отсеченная рука. Из культей хлестала кровь, заливая помост. Дальнейшая судьба женки ката не волновала. Он свое дело сделал. Теперь ее свезут в монастырскую богадельню, где и помрет. Повезет – так сразу отдаст Богу душу, если лекарь не сумеет остановить кровь. А нет – заживет культяпкой порубленной.
Усеченную бабу подняли, чтобы снести вниз. Вдруг раздался спокойный и властный женский голос:
– Руби остатнее!
Кат обернулся. Боярин Плещеев, помедлив, кивнул, подтверждая веленье. Толпа вокруг безмолвно замерла.
На плаху легла вторая рука. Кат взмахнул, опустил меч. И вновь бесстыже задранная нога женки.