Собачьи годы - Гюнтер Грасс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не знаю, был ли кто-нибудь, кроме меня и сына торговца колониальными товарами, свидетелем того, как моя кузина трижды подряд плюнула в пустую детскую коляску Йенни, а затем, худая и злющая, нарочито медленно поплелась в сторону курортного зала.
Дорогая кузина!
Пока что не могу снова не поставить тебя на поблескивающий масляной краской дощатый настил брезенского морского пирса: в одно из воскресений следующего года, но того же месяца, то есть ветреного и богатого медузами месяца августа, когда мужчины, женщины и дети с пляжными сумками и надувными резиновыми зверями в который раз покидали пыльное предместье Лангфур и направлялись в Брезен, чтобы во множестве расположиться в купальнях и на пляже, чтобы в несколько меньшем количестве прогуливаться по морскому пирсу, в день, когда восемь флагов балтийских городов и четыре флага со свастикой обвисали на двенадцати флагштоках понурыми безжизненными тряпками, потому что над Оксхефтом бушевала морская гроза, когда огненные медузы нещадно жалили, а некусачие медузы распускали в теплой морской воде свои сиреневато-белые зонтики, – в такой вот августовский день Йенни потерялась.
Старший преподаватель Брунис кивнул. Вальтер Матерн вынул Йенни из коляски, а Эдди Амзель недоглядел, когда и как Йенни затерялась в пестрой воскресной толпе. Гроза над Оксхефтом все ширилась. Вальтер Матерн Йенни не нашел. И Эдди Амзель не нашел. Ее нашел я, потому что искал свою кузину Туллу – я всегда искал ее, а находил по большей части Йенни Брунис.
Но в тот день, когда грозовая туча с запада разбухала на глазах, я нашел их обеих, а Тулла к тому же держала за ошейник Харраса, которого я с отцовского дозволения взял с собой.
На одном из мостков, что были проложены под пирсом вдоль и поперек, а точнее, в торце одного из мостков, который заканчивался тупиком, я нашел обеих. Заслоненная балками и подкосами, в своем белом платьице, в неверных зеленоватых отсветах, в полутени – над ней шарканье легких летних туфель, под ней хлюпанье и буханье жадных лижущих волн, – заплаканная, затравленная, пухлощекая, забилась в угол Йенни Брунис. Потому что Тулла ее пугала. Тулла приказывала нашему Харрасу лизать Йенни в лицо. А Харрас Туллу слушался.
– Скажи «говно», – приказала Тулла, и Йенни покорно повторила.
– Скажи: «Мой отец всегда пердит», – приказала Тулла, и Йенни пришлось признать то, что старший преподаватель иногда действительно совершал.
– Скажи: «Мой брат повсюду все ворует», – не унималась Тулла.
Но тут Йенни неожиданно возразила:
– Но у меня нет никакого брата, правда же нет.
Тогда Тулла своей длиной тощей рукой выудила из-под мостков и подняла наверх тряскую некусачую медузу. Ей пришлось обеими пригоршнями держать этот слизистый белесый студень, к центру которого сходились от краев бугристые подушчатые наросты и голубовато-фиолетовые, в узелках, прожилки.
– Ты сейчас же это съешь, и чтобы ничего не осталось, – распорядилась Тулла. – Она совсем безвкусная, ешь давай.
Йенни не шелохнулась, и тогда Тулла показала ей, как надо есть медузу. Она со смаком втянула в себя примерно две столовых ложки студенистого желе, почавкала им во рту и потом выпустила из щели между двумя верхними резцами струйку медузной кашицы чуть ли не Йенни в лицо. Высоко над пирсом грозовая туча уже надкусила солнце.
– Теперь ты видала, как это делается. Делай сама.
Личико Йенни стало растягиваться в плаксивую гримасу. Тулла пригрозила:
– Или я собаку…
Но прежде чем Тулла смогла натравить нашего Харраса на Йенни – он бы, конечно, ничего страшного с ней не сделал, – я свистнул Харраса к ноге. Он подчинился не сразу, но затем все же подставил мне загривок с ошейником. Теперь я его держал. В небе, пока еще далекий, прокатился гром. Тулла, совсем рядом, плюхнула остатки медузы мне на рубашку, протиснулась мимо и была такова. Харрас рванулся за ней. Два раза мне пришлось крикнуть «Стоять!». Левой рукой я придерживал собаку, правой взял Йенни за ручку и повел ее на предгрозовой пирс, где старший преподаватель Брунис и его ученики уже метались между вспугнутыми грядущим ненастьем воскресными гостями, искали Йенни, кричали «Йенни!» и уже подозревали самое худшее.
Еще до первого порыва ветра администрация курорта успела спустить все двенадцать флагов – восемь разных и четыре одинаковых. Папаша Брунис держал коляску за ручку: коляска подрагивала. Первые капли уже отделились от туч. Вальтер Матерн усадил Йенни в коляску – дрожь не унялась. И даже когда мы уже укрылись в сухом месте и старший преподаватель Брунис дрожащими пальцами выдал мне три мятных леденца, коляска все еще продолжала мелко трястись. Гроза, этот передвижной театр, с помпой унеслась дальше.
Моей кузине Тулле однажды на том же пирсе пришлось пронзительно кричать. Тогда мы уже умели писать наши имена. Йенни уже не возили в детской коляске, она, как и все мы, ножками-ножками топала в школу имени Песталоцци. В свой срок наступили каникулы с детскими проездными билетами, купальным сезоном и вечно новым брезенским морским пирсом. На двенадцати флагштоках в ветреную погоду теперь трепетали шесть флагов Вольного города Данцига и шесть флагов со свастикой, эти последние принадлежали уже не курортной администрации, а Брезенскому комитету партии. И прежде чем каникулы кончились, однажды утром, в одиннадцать с чем-то, утонул Конрад Покрифке.
Твой брат, твой кудряш. Тот, что смеялся беззвучно. Пел со всеми. Все понимал сразу. Не будет больше разговоров руками: локоть, лоб, нижнее веко, два скрещенных пальца возле уха, два пальца прижавшись, щека к щеке: Тулла и Конрад. Теперь только один выставленный палец, потому что под волнорезом…
Всему виной зима. От ее льдов, оттепелей, плавучих торосов и февральских штормов брезенскому пирсу крепко досталось. И хотя курортная администрация более или менее его подновила – выкрашенный в белую краску, щеголяя новенькими флагштоками, пирс и впрямь сиял как на параде, – но часть старых опор, обломанных глубоко под водой льдом и тяжелыми штормовыми валами, осталась коварно торчать на дне, что и обрекло Туллиного младшего брата на погибель.
Хотя купаться с волнореза в тот год было запрещено, мальчишек, которые приплывали сюда с пляжа и использовали волнорез как вышку для прыжков, хватало с лихвой. Зигесмунд и Александр Покрифке младшего брата с собой не взяли; но он поплыл за ними сам, по-собачьи, вовсю бултыхая руками и ногами, – правильно плавать он еще не умел, но на воде держался уверенно. Втроем, все вместе, они прыгнули с волнореза, наверно, раз пятьдесят и столько же раз благополучно вынырнули. Потом они вместе прыгнули еще семнадцать раз, а вот вынырнули все втроем лишь шестнадцать. Никто бы, возможно, так сразу и не заметил, что Конрад не выплывает, если бы наш Харрас не поднял тревогу. С пирса он следил за прыжками и теперь, одного из братьев недосчитываясь, начал носиться по волнорезу взад-вперед, неуверенно тявкая в разные стороны, пока вдруг не сел и не завыл, задрав морду к небу.
В это время к причалу как раз приставал прогулочный пароходик «Лебедь»; однако весь народ сгрудился на правой стороне пирса. И только мороженщик, до которого всегда доходило после всех, продолжал монотонно выкрикивать свое: «Ванильное, лимонное, клубничное, крюшон, ванильное, лимонное…»
Только ботинки успел скинуть Вальтер Матерн и тут же, головой вниз, сиганул прямо с перил пирса. И точно против того места, которое наш Харрас указывал сперва воем, потом скребя по краю волнореза лапами, он нырнул. Эдди Амзель держал ботинки своего товарища. Тот показался на миг из воды и тут же нырнул снова. К счастью, Йенни ничего этого не видела: господин старший преподаватель отдыхал с ней в тени деревьев в курортном парке. Лишь когда Зигесмунд Покрифке и еще один мужчина, но не из спасательной команды, поочередно стали помогать Матерну, им удалось вытащить глухонемого Конрада, чью голову заклинило между двумя короткими, как пеньки, обрубками сломанных свай.
Только его уложили на мостки, откуда ни возьмись объявился спасатель с кислородной маской. Пароходик «Лебедь» во второй раз подал голос и продолжил свой маршрут по пляжам и купальням бухты. Никто не догадывался заткнуть мороженщика: «Ванильное, лимонное, клубничное…» Лицо у Конрада посинело. Ладони и ступни были желтые, как у всех утопленников. Правое ухо, застрявшее между сваями, порвалось возле мочки: из него сочилась на доски светлая, алая кровь. Глаза его не хотели закрываться. Его кудри так и остались кудрями. Вокруг него, который теперь, утопленником, казался еще меньше, чем был при жизни, расползалась лужа воды. Покуда предпринимались попытки оживления – они еще долго, согласно инструкции, прикладывали ему к лицу кислородную маску, – я зажимал Тулле рот. Когда маску наконец убрали, она впилась зубами в мою ладонь, а потом, перекрывая позывные мороженщика, зашлась долгим, пронзительным, до самого неба досягающим криком, потому что ей уже не приведется больше часами беззвучно беседовать с Конрадом – знаком двух пальцев, щека к щеке, пальцами ко лбу и особым знаком любви, не приведется ни в укромном деревянном сарае, ни в прохладной тени пирса, ни тишком-тайком в крепостном рву на окраине, ни у всех на виду и все же ото всех по секрету – на людной Эльзенской улице.