Музей заброшенных секретов - Оксана Забужко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Карый сидел неподалеку и курил; потом закопал окурок и тщательно прикрыл мхом. Неожиданно сказал:
— А мой отец когда-то столярничал… кресты делал…
Адриан промолчал.
— Весь век делал, а самого его без креста закопали… В одну общую яму бросили, и всё…
— Советы? — спросил Адриан, непроизвольно отметив, что Карый говорит без своего обычного «слышь». — Или немцы?
Карый сплюнул прилипшую к бороде крошку табака.
— Свои… В голодовку… Бедарка по селу ездила, собирала трупы по хатам. Мать еще дышала, так объездчик говорит — ей один день остался, так что же мне за ней еще завтра приезжать? Да так и закопали…
Они снова помолчали. Адриан тупо думал: что такое бедарка?.. Незнакомое слово словно перегородило ему сознание и мешало понять остальное. А сам Карый? Как он остался в живых?
— Меня тогда уже не было, — продолжал Карый, отвечая на невысказанный вопрос, как это нередко случается между людьми, которые делят одну крыивку. — Дед, покойник, меня на станцию отвез, еще как из колхоза лошадей на синдикат гнали, на мыло… Пихнул украдкой в вагон, так я с теми лошадьми до Харькова и доехал. Они уже сами на ногах не стояли, связаны были… Их связанными и гнали… цугом…
Внезапно Адриана осенило — так бывает во сне или когда само собой приходит решение трудной задачи:
— Карый — это был конь? Ваш конь?
И сразу же подумал, что этого спрашивать не следовало.
Боец странно блеснул на него глазом: здоровенный, черный, бородатый — такими когда-то рисовали разбойников в детских книжках. Помесь цыгана с медведем. Адриан смотрел на Карого и слышал стук то ли сердца, то ли вагонных колес: измученный, полуживой подросток в конском вагоне, шкуры, ребра, ребра и кости. Кони ехали на смерть. А мальчик спасался.
— Их и в конюшне колхозной подвязывали, — медленно произнес Карый; казалось, он улыбается этими своими белыми зубами, — вот так во-от подпругу пускали под брюхо — и подтягивали… на балке… А наш, пока их еще в поле выгоняли, каждый вечер к нашему двору заворачивал. Стоял возле перелаза и во двор смотрел. Знал, что заходить нельзя… Мудрый был конь. Я ему свой хлеб выносил, а мать плакала… А в вагоне он меня признал, — Карый снова выплюнул несуществующую крошку табака и оскалился: — Слышь, признал меня Карый…
Тонко звенела над ухом какая-то комашка.
— Он, когда в памяти был, вспоминал, что у него девушка где-то есть, — вдруг сказал Карый, без всякой связи с предыдущим. Это прозвучало полувопросительно, на пробу: — Маричкой звать…
— Маричек в этих краях — по две в каждой хате, — буркнул Адриан, сгоряча резче, чем хотел. Карый зато кивнул чуть не с удовлетворением, будто только это и ждал услышать. Будто услышанное подтверждало какую-то его собственную теорию — например, что все на свете есть суета сует и всяческая суета. А хороший из него, должно быть, вояка, подумал Адриан, хороший — и выносливый. Сердитые, те обычно быстро перегорают. А этот будто на окалину запечен; таких надолго хватает. Они еще помолчали. Минута молчаливого взаимопонимания, возникшего между ними, миновала, и оба это чувствовали.
Карый поднялся первым:
— Ну пошли, что ли?..
Когда они вернулись, Явора уже не было. Оставалось мертвое тело, которое нужно было еще вынести и похоронить.
…В тот день Адриан наконец по достоинству оценил Ярослава. Без него они, наверное, вообще бы пропали — нервы у всех стали никудышные, или, как говаривал Карый, «ни к чорту». Отслужив парастас, священник остался с ними на поминальный ужин. Снаружи ровно шумел дождь, поливая свежую могилу Явора, — словно природу наконец прорвало и она оплакивала парня, которого не могла оплакать ни девушка, ни семья; Адриану слышались в барабанной дроби воды по жестянкам, подставленным под вентиляционные отверстия, несколько настырно повторяемых нот одного и того же жалобного мотива — «Никто не запла-чет, ни-и-и отец, ни ма-ти», ре-ля-ре-ми-фа-а-ми, — и на сердце скребло, «лишь за мной запла-ачут три девчен-ки» — этого еще не хватало, думать, кто за тобой заплачет, когда и ты вот так сгинешь! — он знал, что и другие чувствуют то же самое, что невольно закрадываются мысли о неминуемом конце их борьбы, так всегда бывает, когда гибнет кто-то из своих: всегда хоронишь частицу себя, — но он не знал, как положить этому конец. Чтобы что-то делать, стал носить дождевую воду и сливать в кадку; Рахель сварила молодую картошку в мундире, Орко, вопреки запрету, развел водой символическую каплю спирта — помянуть покойника. Ярослав рассказывал новости — в таком-то селе забрали целую машину людей, потому что не записывались в колхоз, но на подъезде к Р. хлопцы отбили, есть раненые; в другом «ястребки» устроили засаду на Гаевого, три дня сторожили у станичного в хате, перепились самогона, стреляли в потолок, а Гаевой так и не появился, — Ярослав словно специально рассказывал сплошь простые, будничные вещи, интересные всем, и Явору тоже, будь он жив, и создавалось ощущение, словно покойный никуда не исчез, а наоборот, только теперь, избавившись от телесных мук, и может наконец свободно, без помех присоединиться и послушать то, что ему интересно, — и Ярослав рассказывает, чтобы доставить ему удовольствие. Таким же ровным, мягким как шелк голосом он обращался к отлетевшей душе уже напрямую — приглашая в последний раз разделить с ними трапезу; они помолились чинно, как дети в крестьянской хате, где старший ушел из отчего дома и приобщился к чему-то такому, что младшим пока невдомек, — сдал экзамены или, может, пошел служить в армию… Ровно горела свечка в углу, стучали ложки, пошмыгивали носы; глаза слезились — от выпитого, от сытного картофельного пара, который вкушала вместе со всеми душа Явора, и тело постепенно наливалось тяжелым, согласным теплом — Ярослав как-то незаметно приручил смерть Явора, сделал ее делом домашним, обыденным и понятным, и похоронная тяжесть снялась сама собою: они снова были одна семья, с Явором вместе. Адриан смотрел на Ярослава с откровенным обожанием; на высоком, еще увеличенном залысинами, словно слепленном из двух полушарий, лбу священника блестели капельки пота, и он время от времени вытирал их платком, который разложил на коленях вместо салфетки. Выбрав подходящую минуту, — когда разговор перестал быть общим и растекся как река по болотам, на несколько рукавов, — Адриан, побуждаемый, по-видимому, чисто воинским рефлексом доложить старшему о замеченных на территории непонятных явлениях (вне зависимости от того, какое воинское звание было у отца капеллана, сейчас его старшинство было принято безоговорочно, по общему молчаливому согласию), рассказал ему свой сон, виденный в минувшую ночь, — про Романа в тесной колыбе, «вот здесь я живу», про его странную просьбу — «зажги мне свечку». Ярослав знал Романа; по всему судя, парень исчез после той самой схватки, в которой Адриану прострелили грудь.
— Получается, — сказал Ярослав, — что вы были последним, кто видел его живым.
Адриан понял — и словно свет у него в голове включили: понял, что знал это с самого начала — Роман погиб, закрыв его собой. А «хату», похоже, хлопцы уже не успели ему соорудить — энкавэдисты забрали тело. Как там он сказал во сне — «скоро все придут»?..
— Я отслужу за упокой его души, — продолжал Ярослав своим тихим и ровным, без единой металлической нотки, голосом — но так, словно возводил крепостную стену. — Его душа сейчас как раз проходит мытарства, вот и просит о помощи. Спасибо, что сказали мне. Да благословит вас Господь.
Адриан неотрывно глядел на пламя свечи. Перегруженный мозг выдавал одну за другой разрозненные картинки минувшего дня: посеревшее лицо Рахели с закушенной губой, вода, закипающая в посудине с инструментами… В Ярославе как раз и была эта властная мягкость воды — воды, что поглощает металл и закаляет его собой до хирургически чистого состояния.
— Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа… Аминь.
Папу — вот кого он ему напоминал. Папу, от которого не было вестей с сорок четвертого — с тех пор, как их с мамой, после второго прихода Советов, забрали в эшелон. «Истинно говорю вам, что всякий, кто оставит домы, или братьев, или сестер, или отца, или мать, или жену, или детей, или земли, ради имени Моего, получит во сто крат…» Во сто крат, воистину так: ибо не встречал еще дома, где бы нас не приняли как родных, и братьев и сестер у меня тысячи и тысячи, по всей Украине, и кто из нас не закроет собой брата своего?.. А какая славная была у Романа улыбка — сдержанная, будто лицо постепенно оттаивало… Отвернувшись в тень, Адриан разом допил из чашки остаток сдобренного спиртом узвара: пусть думают, что его глаза увлажнились от отвычного алкогольного духа.
— Помолитесь за моих родителей, отче… За Михайлу и Гортензию…
Услышав, что отец Адриана был священником, Ярослав просиял, как ребенок, — даже морщинки на лице разгладились. Стал горячо заверять, что папе Адриана выпала от Бога великая милость: нести мирянам духовное утешение при самых тяжких испытаниях — в эшелоне, в тюрьме, в ссылке, — не каждого пастыря признает Бог достойным такого служения; много в эти времена званых, но избранных, как всегда, мало… Что-то личное чувствовалось в его словах, какая-то собственная затаенная боль. Адриан еще подумал, не попросить ли его отслужить молебен также и за здоровье Олены, но почему-то не посмел — не отважился выговорить это имя, словно боялся, что, затеревшись, как в толпе, в длинном списке неведомых Марий, Васылей, Юрков и Стефанов, оно, вместе с отдельностью, утратит и неуязвимость, подпадёт под законы их смертности… Ярослав ушел под дождь первым, отказавшись от предложенной врачом плащ-палатки: «Вам нужнее», — должен был зайти в лесничество — сообщить печальную новость, что операции уже не будет, — и лишь когда они остались одни, Орко, вместе с Рахелью сортировавший на разложенных бумажных клочках принесенные священником порошки, пояснил между делом: