Земля бедованная (сборник) - Нина Катерли
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Дурачок ты, – покачала головой мать, – прямо дитя, а ведь студент уже… Идеалист. Трудно тебе будет.
В последнем она, к сожалению, не ошиблась. А Эйзенхауэр тогда так и не приехал.
Эту субботу Павел Иванович проводил дома. Сверхурочной работы в тресте не нашлось, да и чувствовал он себя в последнее время довольно паршиво, устал, и жара замучила, решил отдохнуть. С утра сходил на рынок, купил все, что нужно, к завтрашнему дню для матери, потом не спеша прибрал в комнате, распахнул было окно, но со двора вместо прохлады хлынул раскаленный затхлый воздух, пахнущий химией, так что пришлось плотно закрыть обе рамы. Павел Иванович решил сегодня не выходить, разве что под вечер добрести до «Сайгона»{105} – так нарекла молодежь кафетерий на углу Невского и Владимирского, чтобы выпить там кофе. Обычно он обедал в столовой на Фонтанке неподалеку от треста. Можно бы, конечно, просто сварить макароны, но для этого надо торчать на кухне, а там сегодня с самого утра истово хозяйничала Алла Антохина.
Павел Иванович очень хорошо помнил, как тетя Зина почти силком заставляла дочку выносить мусорное ведро или подметать пол в коридоре, а уж если, не дай Бог, наказывала вымыть раковину и ванну, хлопали двери, раздавался Аллин рев и крики: «Я тебе не Савраска! У меня уроки не сделаны!»
Так было до самого Аллиного замужества и отъезда тети Зины в деревню. Проводив мать на вокзал, Алла сразу, в тот же день, принялась делать в комнате перестановку, выбросила тети Зинин комод, кровать с никелированными шарами, Валерий узлами таскал во двор какие-то тряпки, выносил полузасохшие кактусы; потом, уже ночью, молодожены вымыли пол, и началась новая жизнь. Вот тут-то и появилась финская меблировка, Алла же теперь, бывая дома, буквально не присаживалась: все время что-нибудь чистила, мыла, скребла, пекла, закатывала, обдавала кипятком и откидывала на дуршлаг. Вот и сегодня: сперва долго гудела стиральная машина, потом, позвякивая, по коридору проследовал Валерий с сеткой пустых бутылок и уже от входной двери крикнул жене, орудовавшей в ванной:
– Я после посуды за апельсинами постою!
Алла не ответила. Последнее время между супругами явно был разлад, но Аллино хозяйственное остервенение от этого почему-то удесятерилось.
Развесив на кухне белье, она, видимо, взялась варить обед – до Павла Ивановича доносилось раздраженное бренчание кастрюль.
Павел Иванович знал, что соседка не уймется теперь до вечера. В звоне посуды ему слышались злоба и упрек бездельникам, которые валяются по диванам, когда люди вкалывают, он даже вздрогнул, услышав, что в коридоре, у самой его двери, шаркает швабра. Он негромко включил приемник и, пошарив в эфире, нашел музыку. Это был Чайковский, Четвертая симфония.
…Когда-то очень давно, в школьные годы, они слушали ее вместе с матерью. Было это летом, в парке, кажется, на Елагином острове. Оркестранты сидели на открытой эстраде, Павел Иванович с матерью стояли на дорожке сбоку, и мать вдруг прошептала ему на ухо:
– Погляди, какой трогательный. Старенький. А контрабас – как попугай.
Павел Иванович сперва не понял: кто старенький? Какой попугай? Но всмотрелся и увидел: маленький старичок, раскрасневшись от воодушевления, щипал струны, а над худым плечом его поднимался гриф контрабаса, и, казалось, там сидит нахохлившись большая заморская птица с крючковатым клювом. Пахло душистым табаком, листьями, рекой…
Музыка смолкла. Под дверью было тихо, потом раздались удаляющиеся шаги, Павлу Ивановичу показалось: Алла идет на цыпочках.
Алла ошибалась, когда говорила мужу, что сосед не замечает их с Валерием, не считает за людей, а только за «со-своей-подметки-грязь». Павел Иванович, напротив, очень даже их замечал и всегда помнил об их присутствии в квартире. Вот и сейчас, слушая музыку, он никак не мог отвлечься от мысли, что Алла совсем рядом, и это мешало ему. Он опять, в который раз, задумался о ней. Что заставило эту молодую, красивую, образованную и вполне обеспеченную женщину гнуть спину, день за днем убивать на хозяйственные работы? Она ведь делает в десятки раз больше, чем требует того необходимость. Нет, никто не говорит, что нужно бездельничать, жить в грязи и кормиться по столовкам, особенно если у тебя семья. Никто этого не говорит, мать вон тоже всегда готовила обед, и в комнате был порядок, но делалось это как-то весело, между прочим, без надсады. Не считалось первостепенным. Есть в доме обед – хорошо, нет – не умрем, можно поджарить колбасы. Белье сдавалось в стирку, полы мыла уборщица из «Невских зорь», а иногда и тетя Зина («Татьяна Васильевна, хочу подзаработать»). По вечерам мать часто работала дома, сидела над рукописями, она до шестидесяти лет была редактором в большом издательстве. И все-таки оставалось время читать, поехать осенью в Павловск, а весной – в Петергоф, или просто побродить по набережной; оставалось время для спокойной беседы, не о быте, нет, не о том, что нигде ничего не достать – одни очереди, даже не о том, как неудачно женился сын сослуживицы, а о том, например, как трудно, почти невозможно сказать себе правду о себе самом, о том, что это вообще такое – правда, или, допустим, хорошо или плохо – быть честолюбивым. Мать могла вдруг надолго замолчать, задумавшись, засмотреться на воробьев, скачущих по заснеженной дорожке в парке, на ветку с набухшими почками, на облако за окном. И Павел Иванович понимал: это очень важно, это вот и есть та самая внутренняя жизнь, которая требует к себе внимания, уважения, требует труда и времени, да! – времени, и тратить на это время ничуть не жалко, а необходимо, во сто крат нужнее обыденной пустопорожней суеты. И, наверное, она, внутренняя-то жизнь, как раз и отличает человека от старательного муравья, волокущего еловую иголку, или от курицы, которая так трудолюбиво и сосредоточенно роется в пыли…
Стоит ли приносить все это в жертву ослепительному паркету, ежедневному пирогу, запасам варенья и даже консервированным («совсем как свежие!») огурчикам среди зимы? Стоит ли платить за огурчики такую цену?
Стукнула дверь, и Валерий протопал в кухню, громко, как это было у них заведено, перекликаясь с женой. Павел Иванович поневоле получил информацию, что апельсинов в магазине нет, но молочные бутылки сданы, а винные сегодня не принимают{106} – в пункте переучет. Несколько минут Антохины возбужденно ругали безобразные порядки в службе приема стеклотары, потом Алла сказала, что надо снести макулатуру – она набрала целый мешок, и еще хорошо бы попасть в химчистку, ковер уже пора сдавать.
– Мы хотели, когда в отпуск… – возразил было Валерий.
– А чего откладывать? Время есть, – буркнула Алла.
Время есть… Для ковра есть время, для макулатуры, для очередного надраивания и без того блестящих кастрюль… А с чего я взял, что за свое образцовое ведение хозяйства они платят какую-то бешеную цену? Что, если я все время путаю причину и следствие? Они заняты делами, считал я, поэтому у них ни на что больше нет времени, его сожрали без остатка «совсем как свежие» огурчики. Все не так! Огурчики – следствие… Они сами находят себе дела, забивают время до отказа всей этой… шелухой. Ага… Тут что-то есть. «Белье в прачечную не отдаю, там рвут». У нее хватит денег купить новое, даже если разорвут, но деньги тратить жаль, а время – не жаль. Почему? Из скупости? Нет.
Алла не скупая. Переживания по поводу прачечной, сдачи бутылок, чистки ковров, доставания модных книг и – будь они неладны! – консервирования огурчиков ей нужны. Это… форма духовной жизни. Или – душевной? Пусть душевной. Потом появятся переживания по поводу покупки машины, гаража. Обстановки для новой кооперативной квартиры. Нет, они не накопители! Это на них наклепали журналисты{107}, дело тут вовсе не в барахле. Дело в том, что им необходимы эти хлопоты и, на первый взгляд, бессмысленные телодвижения. На первый взгляд! Это все бессознательная попытка заполнить пустоту в неразвитой, темной душе, которой никто никогда не интересовался, никогда не занимался, в которую кое-как напиханы и тут же забыты пустопорожние, жестяные правила и ничем не подкрепленные декларации… И ведь так же по-деловому, торопливо домыв полы, Алла побежит на концерт и станет, наморща лобик, изучать программку, догадываться, что хотел сказать автор своим произведением. Или схватит перед сном дефицитного Булгакова{108}, чтобы тут же отложить – спать хочется. Да и как же не хотеться, если за день столько переворочено: во-первых, стирка, во-вторых, обед, в-третьих… в-четвертых… в-десятых… И только на самом последнем месте, когда ничего более важного не осталось, – Булгаков, на которого уже нет сил… А не записана ли эта судорожная, беспробудная деятельность в ее генетический код? Надо встать с петухами, подоить корову, накормить скотину, потом детей, и – в поле до заката. Изо дня в день, из поколения в поколение… Ни минуты без дела, – чтобы вот так, просто так, валяться на диване, решая мировые проблемы… А ведь получается, что правы-то – они, Алла с ее огурчиками и непрерывными уборками, они – работники, а те, кто на них не похож, кто живет иначе, – обычные лентяи. Они, небось, и в институте у себя вкалывают… А вот что стала бы делать такая Алла, если бы не тратила столько времени на быт? Если бы кто-то все за нее организовал, устроил, наладил? А нашла бы себе другое занятие! Принялась бы что-нибудь коллекционировать или… лечиться от болезни, тотчас возникшей от тоски и пустоты.