Малый народ и революция (Сборник статей об истоках французской революции) - Огюстен Кошен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
229
из Анжера; я готовлю им ту же участь и приглашаю Франкастеля сделать то же…»[149] Не ужасно ли это? Представьте себе, как бы возопил г-н Жорес при чтении подобного письма от генерала Д'Амада?[150] Однако Конвент рукоплещет и велит распечатать это письмо, и г-н Жорес нисколько не негодует, насколько мне известно, в своей «Социалистической истории»; а почему — видно из заключения, которое делает Каррье: «Я очищаю землю свободы от этих чудовищ из принципа человечности». Вот ответ; Конвент, Каррье и г-н Жорес правы: генерал Д'Амад не может совершить ничего подобного, потому что он сражается только за Францию. Каррье — это гуманист, который гильотинирует, расстреливает и топит во имя человеческого рода, добродетели, всеобщего счастья, народа как такового и т. п. Каждому свое.
Так постараемся же различать два патриотизма — общечеловеческий, или социальный, и национальный; первый легко узнать по его жестокости, а второй по его самоотверженности. Путать их — значит оскорблять второй, который не производит массовых избиений, и ошибаться в первом, который имеет право их производить. Они случайно смешались в 1793 г. По сути же они всегда принципиально противоположны.
Можно ли сказать, по крайней мере, что это два родственных чувства, две разновидности политического энтузиазма? Не думаю. У энтузиазма вообще два вида: самопожертвование ради идеи, которую
230
пламенно принимаешь, — это вера; и принесение в жертву этой идее других людей — это фанатизм.
Якобинский патриотизм — только второго вида. Никогда и никакое политическое рвение не ценило так мало человеческие жизни — и в то же время веры не становилось соответственно больше: напротив, ее нет. Взгляните на этих великих убийц перед их судьями. Ни у кого не хватает духа сказать им в лицо: «Что ж! Да, я грабил, мучил, убивал беспорядочно, безжалостно, без меры, за идею, которую я считаю правой. Я ни о чем не жалею, ничего не беру обратно, ничего не отрицаю. Делайте со мной что хотите». Ни один так не говорит — потому что ни у кого из них в сердце нет положительной стороны фанатизма — веры, потому что ни один из них не любит и даже не знает того, чему служил. Они защищаются, как обычные убийцы: лгут, отпираются, оговаривают своих братьев. Их главный аргумент, законный, но жалкий, если смотреть с точки зрения обычной морали, — что они не могли щадить других, не погубив при этом самих себя, что они действовали по приказанию, что к тому же все говорили тогда, как они, — одним словом, это полная противоположность свободной вере: они ссылаются на то, что их принудили. Какой контраст с теми тысячами священников и верующих, которые никого не убивали за свою веру и которые скорее умрут, нежели примут присягу, которую их вера запрещает.
Что же, наши патриоты — трусы? — конечно, и можно ли к ним по-другому относиться? Ведь если за идею пролил кровь других людей, ты уже не имеешь права жалеть своей крови. И, однако, у этой трусости есть одно основание: их Патриотизм — отнюдь не вера, потому что он отрицательного свойства.
231
Якобинская Родина — это Общество по Руссо, то есть, в конце концов, федерация эгоистов — там нет ничего прекрасного, ничего достойного любви, ничего для сердца. Якобинский патриотизм — это лишь ветвь философской морали, взятой у Юма и Гоббса и основанной, по признанию самих этих верховных жрецов, на великом принципе «Самолюбия». Выгода, говорит политик; жадность, говорит экономист; страсти, говорит моралист; природа, повторяет в унисон хор философов, — таковы движущие силы; а цель — более счастливое, а не более совершенное состояние; средство — разрушать, а не строить; и за все это не умирают.
Но тогда почему же убивают? Откуда рождается, как поддерживается этот голый фанатизм, у которого есть только скорлупа ненависти, а ядра — любви и самопожертвования — нет, у которого есть лишь инквизиторы и нет мучеников? Здесь история оказывается бессильной и отваживается констатировать, не понимая. Она отчетливо видит факты, признает их логическую связь с принципами, признает, что это Человечество должно убивать, а эта Свобода — принуждать. Она не замечает истоков, природы тех чувств, которые могут подчинить сердце человека, целого народа, этой страшной логике. Объяснять 1793 год якобинским «Патриотизмом», значит снова объяснять тайну загадкой.
232
Приложение. Об источниках и о методе изучения актов революционного правительства
Первая часть предисловия к книге «Les Actes du gouvernement révolutionnaire (23 août 1793-27 juillet 1794)»
Предмет. Революционное правительство
1. Народ
Цель этого сборника — сделать доступными для исследования главные акты революционного правительства (август 1793 — август 1794). Чтобы обосновать эти рамки и привлекательность этой темы, нам нужно отдавать себе отчет о природе и духе этого своеобразного режима — потребуется суммарное изложение, необходимое для самого изучения наших источников, к которому мы еще вернемся и которое дополним в последнем томе.
Выбранная нами начальная дата — 23 августа 1793 г. — это дата принятия декрета об ополчении, который обрекает всех французов на постоянную реквизицию людей и имущества ради общественного
234
спасения, то есть осуществляет социальную фикцию единой коллективной воли, подменяющей не только юридически, но и фактически каждую личную волю. Это основной акт нового правления, акт социализации, лишь продолжением которого будут законы Террора и лишь средством — революционное правительство. Оно устраивает политический и экономический эксперимент, подобного которому не было до сих пор. На уровне политики это самоуправление народа, прямая демократия: раб при короле в 1789 г., свободный при законе 1791 г., народ становится хозяином в 1793 г. Управляя самостоятельно, он отменяет общественные свободы, которые были лишь гарантиями для него против тех, кто управлял раньше: если отменено право голоса, то это потому, что он уже царствует; отменено право на защиту, потому что он судит, отменена свобода печати, потому что он говорит. Мы не настаиваем на этой прозрачной теории, к которой прокламации и законы террористов будут лишь пространными комментариями. Политика революционного правительства имеет эквивалент в экономике — это социализм. Коллектив отныне занимается своими собственными делами и обходится без частных лиц. Запретив торговлю зерном (3—11 сентября 1793 г.), он обобществляет сельскохозяйственные запасы; установив частичный (29 сентября 1793 г.), а затем полный максимум[151] (24 февраля 1794 г.), — коммерческую деятельность; всеобщей мобилизацией рук и талантов (16 апреля 1794 г.) обобществляет сам процесс производства: это конец единоличной деятельности для народа в полях, цехах и конторах, как для короля — в Лувре.
235
Этот режим сам себя характеризовал как «революционный порядок», «догматизм разума», «деспотизм свободы»; можно добавить: «казнь благополучия». Так нужно было ради «спасения Франции», говорят его апологеты, по примеру его инициаторов; без этих энергичных мер неприятель захватил бы Париж — не будем оспаривать эту гипотезу. Но французы тогда, очевидно, были другого мнения, поскольку эта система потребовала столь чрезвычайного развития средств принуждения, что получила имя — Террор. Мы придерживаемся именно этого достаточно очевидного факта и изучаем проблему, которую он ставит, и это единственное, что должно нас занимать, если признать верным, что роль исторической науки заключается в объяснении того, что было, а не в гадании, что могло бы быть. Царство безличного — ад; демократия — безличный владыка — управляет «наоборот»; государство — безличный народ — работает в убыток: вот две большие истины, которые отрицает учение революции и которые демонстрирует ее история. Как мог этот парадокс заставить себя признать вопреки здравому смыслу, затем вопреки правам и интересам людей — и растянуться на два года?
А потому, что это не везде и не для всех было парадоксом. В этом есть своя правда, которую надо уметь различать, иначе ничего нельзя будет понять в демократическом феномене. Если хорошенько присмотреться, борьба начинается с 1789 г., с 1750 г., и скорее между двумя социальными сословиями, нежели между двумя учениями или двумя партиями. Прежде чем стать идеалом, демократия была фактом: рождение, развитие союзов особого рода — «философских обществ», как говорили тогда, «обществ мысли», как сказали бы сегодня; их суть —
236
это, действительно, словесные дискуссии, а не реальные дела, а их цель — мнение, а не результат. Из этого принципиального положения вытекает по отношению к обществу обратная ориентация, основные законы которой мы указывали в другом месте[152]. В последнем томе мы вернемся к любопытному феномену «философии», «свободомыслия», который заслуживает внимания социологов, ибо это, возможно, единственный из находящихся в их ведении фактов, который свободен от всяких религиозных, экономических, этнических и т. п. влияний: свободомыслие одинаково в Париже в 1750 и в Пекине в 1914 гг.; и эта идентичность сущности в таких разных средах происходит от определенных условий объединения и коллективной работы, чью формулу которых дает «Общественный договор» Руссо, и образчиком которых может служить любая ложа 1780 г. или народное общество 1793 г.