Отверженные (Перевод под редакцией А. К. Виноградова ) - Виктор Гюго
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Из этого-то рая преосвященный Бьенвеню переселился в другой.
Сообщение о его кончине перепечатала и местная газета Монрейля. На следующий день мсье Мадлен появился весь в черном и с траурным крепом на шляпе.
В городе этот траур был замечен и возбудил толки. Это казалось лучом света, брошенным на происхождение господина Мадлена. Из этого заключили, что он состоял в родстве с почтенным епископом.
«Он носит траур о епископе», — говорили в салонах. Это подняло значительно господина Мадлена в общественном мнении и доставило ему сразу известную долю уважения. В аристократическом мирке Монрейля местное миниатюрное Сен-Жерменское предместье приняло меры к прекращению карантина господина Мадлена, родственника диньского епископа. Дядюшка Мадлен догадался о своем повышении по более глубоким поклонам старух и по участившимся улыбкам молодых. В один прекрасный вечер одна из дуэний этого микроскопического большого света полюбопытствовала, по праву старшинства, обратиться к нему с вопросом:
— По всей вероятности, господин мэр приходится кузеном покойному диньскому епископу?
— Нет, милостивая государыня, — ответил он.
— Однако вы носите по нему траур?
— В молодости я служил лакеем в его семействе, — ответил мэр.
Замечен был еще другой факт. Всякий раз, как через город проходил молодой савояр, предлагая услуги для чистки труб, господин мэр приказывал позвать его к себе, спрашивал, как его зовут, и дарил ему денег. Савояры передавали это друг другу, и потому их заходило в город очень много.
V.
Гроза вдали
Мало-помалу время сломило оппозицию. Вначале, в силу общего закона, которому подчинены все возвышающиеся люди, против господина Мадлена распространяли различные сплетни и гнусности, затем о нем стали только злословить, позднее злословие перешло в шуточки, а под конец прекратились и последние. Общее уважение к нему стало единодушно, безусловно и искренно, и наступила минута, около 1821 года, когда слова «господин мэр» произносились в Монрейле почти с тем же чувством почтения, с каким в 1815 году в городе Динь упоминали имя преосвященного Бьенвеню. К господину Мадлену приходили за советами за десять лье в окружности. Он решал споры, устранял тяжбы и мирил врагов. Каждый искал в нем защитника своей правоты, словно в душе его был начертан кодекс естественного права. Эта была настоящая эпидемия почтения, заражавшая всех поголовно и, наконец, охватившая весь округ.
Один человек во всем округе устоял от этой заразы и, несмотря на все поступки господина Мадлена, противился общему увлечению, как будто в нем бодрствовал безошибочный и неподкупный инстинкт. Можно предположить, действительно, что иные люди одарены чисто животным инстинктом, прямым и верным, как все инстинктивное, инстинктом, создающим симпатию и антипатию и роковым образом отталкивающим одного человека от другого, инстинктом, не знающим ни колебаний, ни сомнений, никогда не дремлющим, не ошибающимся, ясным и неумолимым, при всей его необходимости упорно противоречащим всем доводам рассудка и всем доказательствам размышления, инстинктом, который, как бы ни слагались обстоятельства, тайно предупреждает человека-собаку о присутствии человека-кошки и человека-лисицу о близости человека-льва.
Случалось часто, что, когда господин Мадлен шел по улице спокойный, приветливый, напутствуемый общими благословениями, человек высокого роста, одетый в темно-серое пальто, вооруженный толстой тростью и в круглой шляпе, нахлобученной на лоб, останавливался за его спиной и долго провожал его глазами, скрестив руки, медленно покачивая головой и подбирая верхнюю губу к самому носу, что составляет мимику переводимую следующими словами:
— Однако что же это за человек? Где я встречал его раньше? Во всяком случае, меня-то он не проведет!
Этот суровый, чуть ли не грозный человек принадлежал к числу людей, бросающихся в глаза наблюдателю даже при самой мимолетной встрече.
Звали его Жавер, и служил он в полиции.
В Монрейле он исполнял тяжелую, но полезную обязанность полицейского инспектора. Начало деятельности господина Мадлена в городе происходило до его назначения. Жавер получил занимаемый им пост благодаря покровительству господина Шабулье, секретаря члена государственного совета графа д'Англэ, бывшего в то время полицейским префектом Парижа. Когда Жавер приехал в Монрейль, состояние фабриканта было уже нажито, и дядюшка Мадлен был уже городским мэром. Некоторые полицейские агенты отличаются специфичным лицом, имеющим печать одновременно подобострастия и какой-то самоуверенности. Лицо Жавера принадлежало к той же категории, за исключением заискивающего выражения.
Мы уверены, что если бы людские души можно было видеть простым глазом, то все увидели бы ясно тот странный факт, что каждый экземпляр человеческого рода соответствует непременно одному из видов животного царства. И все бы убедились в истине, о которой лишь отчасти догадываются мыслители, что от устрицы до орла, от свиньи до тигра, — все звери совмещаются в человеке и, вдобавок, что каждая порода зверей имеет свое специальное воплощение между людьми.
Животные не что иное, как олицетворение наших добродетелей и пороков, изображения наших душевных свойств, доступные зрению. Господь являет их нам с целью вразумить нас. И так как животные не более как подобие наше, Господь не одарил их восприимчивостью к воспитанию, в полном значении этого слова. Это было бы лишним. Зато души людей, как существа реальные, имеющие конечную цель, получили от Бога рассудок, то есть возможность развиваться посредством воспитания. Правильное общественное воспитание всегда может извлечь из каждой души всю пользу, к какой она способна.
Мы говорим последнее только относительно видимой, земной жизни, нимало не предрешая важного вопроса будущей жизни существ, переставших быть людьми. Видимое «я» вовсе не уполномочивает мыслителя отрицать существование вечного, одухотворенного «я». Сделав это замечание, вернемся к нашему предмету.
Допуская наше положение о существовании в каждом человеке свойств одного или нескольких животных, читатель облегчит повествователю задачу объяснить характер полицейского агента Жавера.
Астурийские крестьяне убеждены, что в каждом помете волчицы находится по одному псу, убиваемому матерью, без чего этот пес, выросши, загрыз бы всех своих братьев.
Придайте человеческий образ этому псу, рожденному от волчицы, и вы получите представление о Жавере.
Жавер родился в тюрьме от гадальщицы, муж которой был сослан на галеры. Он рос с мыслью, что он выброшен из общества; и отчаялся когда-либо вернуться в него. Он примечал, что общество упорно отворачивается от двух классов людей — от тех, кто на него нападает, и от тех, кто охраняет его. Он мог выбирать только между тем или другим классом; в душе же у него была прочная закваска аккуратности, честности и строгости, заставлявшая его чувствовать непобедимое отвращение к той беспутной цыганской среде, из которой он вышел. Он поступил на службу в полицию и служил исправно. В сорок лет дослужился до звания инспектора.
В молодости он был надсмотрщиком на галерах. Прежде чем идти далее, опять вернемся к определению того, что мы назвали человеческим образом Жавера.
Этот человеческий образ состоял из вздернутого носа с широко вырезанными ноздрями, к которым поднимались с обеих сторон густые бакенбарды. Увидя в первый раз эти два леса и эти две пещеры, на душе становилось жутко. Когда Жавер смеялся, что было редко и страшно, то его тонкие губы раскрывались, обнажая не только все зубы, но и десны, и все скуластое лицо его сморщивалось глубокими складками около носа, придавая всему лицу вид морды хищного зверя. Жавер в серьезном настроении был похож на собаку; когда он смеялся — перед вами был тигр. Череп его был развит слабо в отличие от сильно развитой челюсти; волосы закрывали лоб и ниспадали до бровей, а между глаз лежала постоянная складка, словно клеймо гнева; взгляд был сумрачный, рот сжатый и злой и общий вид повелительный и жесткий.
Этот человек весь состоял из двух очень простых и, в сущности, очень хороших чувств, которые, вследствие доведения до крайности, становились в нем почти пороком: уважения к авторитетам и ненависти к бунту. В его глазах воровство, убийство и все преступления были только различными видами бунта. Он питал слепое и глубокое доверие ко всем официальным лицам в государстве, начиная с министра и кончая лесным сторожем. Он презирал, ненавидел и брезговал всеми, кто переступил хоть раз в жизни за черту законности. Он не допускал ни смягчений, ни исключений. Об одних он говорил: «Власть не может ошибаться. Вина не может быть на стороне административного лица». Другим же, напротив, выносил приговор: «Это люди окончательно погибшие. Ничего хорошего от них исходить не может». Он вполне разделял мнение крайних умов, приписывающих человеческим законам право создавать или, вернее говоря, отмечать отверженных и предполагающих, что на окраинах общества должен существовать Стикс*. Он был стоиком, серьезным и суровым; постоянно печальный и задумчивый, он в одно и то же время был скромен и надменен, как все фанатики. Взгляд его пронизывал словно шилом — он колол и леденил. Вся жизнь его суммировалась в двух словах: бодрствовать и надзирать. Он вносил прямоту в самую окольную вещь в мире. Он сознавал пользу своей деятельности, относился к своим обязанностям с религиозным почтением и шпионил, как другие священнодействуют. Горе тому, кто попадал в его лапы! Он задержал бы родного отца, если бы тот бежал с каторги, и донес бы на собственную мать, если бы поймал ее с поличным. И он сделал бы это с тем чувством внутреннего самодовольства, которым сопровождается сознание своей добродетели. При этом он вел жизнь, полную лишений, уединенную, целомудренную, не позволяя себе ни малейшего развлечения. Он был воплощением неподкупного долга, смотрел на полицию теми же глазами, какими спартанец глядел на Спарту: это был недремлющий охранитель, суровый и честный — шпион, вылитый из стали, Видок* со стойкостью Брута.