Дорога на Берлин - К. Осипов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В самом деле, там и сям навстречу ему попадались пьяные австрийские солдаты. Они горланили песни, задевали женщин; почти все несли какой-нибудь скарб, видимо, только что награбленный в домах.
Жители угрюмо сторонились австрийцев, к русским же подходили безбоязненно и пытались завязать с ними беседу. Впрочем, эти попытки не имели особого успеха.
— Тут лопочут: шас — вас да кабер — вабер, — презрительно сказал один гренадер, — а к ихнему брату в лапы попасть не приведи господь! Я вот четыре месяца в плену был. — Он обнажил голову, на которой сохранились только редкие пучки волос. — Глянь-ка, Плясуля. До плена не был плешив…
— С радости кудри вьются, с горя секутся, — усмехнулся тот. — Лютовали над тобой?
— Ох, лютовали! А ныне — шелковые. Дай им веру во всем.
— А ты знай толк, не давай в долг, — сурово сказал тот, кого называли Плясулей. — Верь им, да с оглядкой.
Ивонин пошел дальше. Вдруг кто-то окликнул его.
— Алексей, ты ли? — отозвался он, узнав Шатилева.
— Аз есмь. Отпросился взглянуть на фридериковскую капиталь[38]. Много о ней наслышан.
— От кого?
— От приятеля покойного батюшки, господина Гросса, который в Берлине должность российского посла отправлял. Не слыхал ты, как он отсюдова уехал?
— Не припомню.
— Фридерик однажды, будучи недоволен мероприятием нашего правительства, не пригласил Гросса на ассамблею. Узнав о том, государыня велела Гроссу тотчас вернуться в Петербург. Середь бела дня господин Гросс, не нанеся даже прощального визита королю, покинул Берлин в карете, запряженной шестеркой цугом, и при звуках почтовых труб. С ним уехал австрийский посол, граф Бубна, аглицкий же посланник их до первой станции проводил. Это ровно десять лет назад произошло.
— Знатно! Однако куда же ты теперь идешь, непутевый?
— В Люстгартен. Там на плацу экзекуцию над газетирами учинять будут за вральные их статьи и пасквили о русской армии. Я только что дворцы королевские осматривал. Музеумы в них богатые. И подле каждого наши караулы стоят, оберегают от хищений.
Ивонин засмеялся.
— Я разговор солдатский подслушал. Им сие не очень по душе. Однакож и то сказать: порядок поддерживается отменный. Всей Европе на удивленье…
— В особенности, если сравнить с цесарцами. Они здесь преступили, кажется, все меры. Ворвавшись, как бешеные, в королевские конюшни, они расхватали всех лошадей и, ободравши экипажи, изрубили их в куски. В Шарлоттенбургском дворце они истребили все, что им попалось на глаза, разбивали там дорогие мебели, ломали вдребезги фарфоры, зеркала, рвали по лоскуткам шитые золотом обои, уничтожали все греческие антики. Здесь, в центре, они только наших постов оберегаются.
Шатилов вдруг остановился.
— Чуть не прошли. Вот он, Люстгартен. А на этом плацу парады устраиваются, теперь же другое действо учинено будет.
Обширная площадь была черным-черна от людей. Окрестные заборы, окна и балконы домов также были усеяны любопытными. В центре площади, в кольце русских гренадеров, угрюмо переминалось с ноги на ногу десятка два неопределенного вида людей. Это были редакторы и наиболее ретивые журналисты берлинских газет. В продолжение нескольких лет они изо дня в день клеветали на Россию, сообщали небылицы о ней, выдумывали всякий гнусный вздор о русских войсках, твердили об их слабости, неспособности противостоять благоустроенной европейской армии Фридриха и т. д. И вот теперь оказалось, что эти войска проникли в самое сердце Пруссии, и население, так долго верившее газетам, видит в них защиту от австрийских мародеров, а сами они, эти газетиры, уныло стоят, не вызывая ни в ком сочувствия, и ждут законной расплаты.
Вдруг все стихло. Высокий офицер в форме подполковника выступил вперед и начал громко читать приказ. Стоявший рядом с ним толмач повторял каждую фразу по-немецки… За клевету и лживые пасквили, порочащие российскую армию, газетиры приговаривались к телесному наказанию: по двадцать пять ударов каждому.
Ударили барабаны. Шестеро солдат с длинными ивовыми прутьями в руках вышли вперед и стали засучивать рукава. Молодцеватый капрал подошел к журналистам и знаками предложил им раздеться. Те поспешно начали снимать с себя камзолы. Толпа вокруг заулюлюкала, засвистала. Капрал показал, что надо снять также штаны. Газетиры, смешно прыгая на одной ноге, стали стягивать узкие штаны.
Свист и хохот в толпе усилились. Град насмешек сыпался на злополучных журналистов.
— Ты слышишь? — сказал, смеясь, Ивонин. — Они кричат, что это справедливо: газетиры держат ответ тем местом, которым они думали, когда свои статьи писали.
Внезапно барабаны умолкли. Высокий подполковник поднял руку и прочитал в наступившей тишине новый приказ: от имени милосердной государыни всем виновным объявлялось прощение, но с предупреждением, что если они и впредь будут возводить поклепы и неуважительно отзываться о русской армии и русских людях, то их постигнет заслуженное наказание. Газетиры с лихорадочной поспешностью одевались; зрители, явно разочарованные, расходились.
— Ваше высокобродь, — сказал кто-то, — приказано господину секунд-майору сей же минут до квартиры иттить.
Ивонин с удивлением посмотрел на вестового казака.
— Как ты нашел меня?
— По всему городу ищут-с… Их сиятельство требуют.
Наскоро распрощавшись с Алексеем Никитичем, Ивонин направился в штаб. Тотлебена там уже не было, но Бринк передал ему поручение генерала составить ведомость трофеев, а также список учиненных разрушений.
На следующий день Ивонин передал рапортичку. Убитых в берлинском гарнизоне насчитывалось 612 человек, пленных было взято 3900 человек. В числе пленных — генерал Рохов, два полковника, два подполковника и семь майоров. Уничтожены литейные и пушечные дворы близ Берлина и Шпандау и оружейные заводы. Однако ни арсенал, ни суконная фабрика, работавшая на армию Фридриха, не были разрушены. Сохранился также монетный двор и главный провиантный склад.
Прочитав записку Ивонина, Бринк долго молчал.
— Известно ли вам, что названные учреждения сохранены, так как доходы с них идут не королю прусскому, но разным благотворительным учреждениям, например Потсдамскому сиротскому дому?
— Я только описываю, что есть, а объяснять и толковать приказы начальника отряда не вправе, — скривив губы, сказал Ивонин.
— Но это, наконец, и неверно: монетный двор разрушен…
Ивонин только пожал плечами.
— Вы не указываете, — продолжал Бринк, — что у жителей отобрано и брошено в реку оружие.
— По сведениям, мною собранным, доставлено лишь четыреста старых и вовсе негодных ружей.
Бринк покраснел.
— Навряд граф будет доволен вашим рапортом. Вы уж не считаете ли всю экспедицию неудачной?
— Напротив. С потерей всего ста семидесяти человек российские войска овладели вражеской столицей, взяли много пленных, почти шестьдесят орудий и нанесли знатный урон фабрикам. Однакоже результаты экспедиции могли бы еще гораздо важнейшими быть.
Бринк встал, показывая, что беседа окончена.
…В день занятия Берлина главные силы русской армии соединились у Франкфурта с корпусом Румянцева. В тот же день стало известно, что Фридрих, собрав все, что мог, форсированными маршами идет к Берлину. Чернышеву был послан приказ немедленно отступить, не ввязываясь в сражение.
В ночь на двенадцатое октября из-под Берлина выступила дивизия Панина (потерявшая, к слову сказать, за время похода всего шестерых убитыми и троих ранеными). Этим же днем двинулись войска Чернышева и Ласси, а вечером — отряд Тотлебена.
Спустя двое суток все участвовавшие в берлинской экспедиции полки, приведя с собою пленных и трофеи, прибыли во Франкфурт.
— Из Берлина до Петербурга не дотянуться. Но из Петербурга до Берлина достать всегда можно.
Эта крылатая фраза, произнесенная Петром Шуваловым по получении подробных отчетов о походе, вмиг облетела Петербург и, повторенная в дипломатических донесениях, перешла оттуда в Париж и Вену.
Берлинская экспедиция показала всей Европе, что дело Фридриха безнадежно проиграно. Завоевательные планы прусского короля обернулись против него самого.
Армия, которую Фридрих II пренебрежительно называл московской ордой, оказалась сильнее, чем его хваленые войска. Не помогли ни Левальдт, ни Зейдлиц, ни Клейст. Нехватило сил оттеснить от Берлина русских, нехватило мужества принять бой в городе, чтобы продержаться хоть несколько дней до подкреплений или хотя бы добиться почетных условий капитуляции.
Корыстолюбие и тщеславие Тотлебена было широко использовано берлинцами, но оно не могло избавить их от унижения перед всей Европой, — унижения видеть на улицах своей столицы торжествующих иноземных победителей.