Аномалия Камлаева - Сергей Самсонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он походил под сводами, избегая подолгу вглядываться в глаза остролицых, длинноносых святых, а затем вошел в небольшое полутемное помещение с бассейном-купелью, в которое уже набилось двадцать человек народу. Вошел через отдельный вход румяно-круглолицый батюшка, чей облик Камлаеву не понравился — слишком был уж лоснистый, умиленно-елейный, слишком уж к земному, к чревоугодию тяготеющий, слишком уж идущий вразрез с опаленными, темными ликами на иконах. А потом все встали в круг — и Камлаев тоже, и никто его не гнал, никто не замечал, как будто его здесь и вовсе не было, — принесли на руках ревущего нагого младенца с пластырем на пупке. Румянолицый взял брезгливо сморщившегося младенца на руки, и, как будто предчувствуя что-то неладное, карапуз заорал еще истошнее. Какой же страх, какое же отчаяние, какое бесконечное, сильнейшее изумление он сейчас, должно быть, переживал. И должно быть, крещение для него равнялось выходу в открытый космос. Растопырив ручки, ножки и как будто упираясь ими в воздух, тормозя, противился он своему троекратному окунанию в купель, но с каждым новым погружением делался все спокойнее. Так, как если бы осваивался, сживался, и открытый космос (свист бескрайних ледяных пространств огромного чужого мира) становился для него не таким чуждым, не таким обжигающим.
А Камлаева крестили в свое время — годовалого. Мать крестила его втайне от отца, и он был тогда таким же, как и этот вот младенец — орущий, с наморщенным личиком, ничего не понимающий. Как он мог настолько ничего об этом не помнить?
И почему-то показалась ему сейчас, вот здесь, под сводами Сурб Хача, что именно в день своего крещения и пережил он первую ослепительно-яркую вспышку сознания. Он помнил о том дне, пожалуй, лишь одно: что после третьего, и последнего, погружения в купель он, упрямая рева-корова, перестал орать и плакать. Как будто первый раз в жизни осознал бессмысленность всякого нытья, роптания, сетования. То, что ему три раза сделалось обжигающе холодно, а потом невозможный холод купели оказался терпимым, то, что он, годовалый ребенок, обнаружил в себе неизвестную доселе стойкость, терпеливость, мужество, — все это и было тем самым необходимым опытом, ради которого и затевался обряд. Крещение дает ребенку опыт первого столкновения с надчеловеческим, надличным, опыт первого переживания справедливости, которая пребывает вне и не для тебя.
А сейчас они с Ниной смотрели, как крестят армянского, чернявого, неистово орущего младенца, который всеми складками на бедрышках и ручках повторял такие же беззащитные, нежные складки на ножках у Того младенца. И Камлаева изумили чистота и полнота изначального сходства, предельность подобия всякого новорожденного детеныша Тому младенцу, что вот уже две тысячи лет улыбался миру с икон и рождественских открыток.
Значит, все назначение человека, сказал он себе, — в сохранении этого изначально данного сходства, в удержании подобия, но уже не одних лишь телесных складок, а бесконечно нежных, беззащитных складок души. И вот он, Матвей Камлаев, дожил до сорока пяти, и у него нет ни веры, ни способности прощать — в нем есть лишь чрезвычайно крепкая нелюбовь ко всем невосприимчивым к музыке двуногим, и все, кто не делает музыку или делает ее неправильно, всегда оставались для него людьми немного второго сорта.
Обратно возвращались уже на закате. Вдыхая горький аромат полыни, тяжелый и сладкий запах клематисов. Солнце спускалось за горы, и горбатые хребты стали совершенно противоестественного, фиолетового цвета. «На волошинских акварелях, — сказала Нина, — этот цвет воспринимается придуманным, каким-то неземным, инопланетным, в то время как на самом деле это такой же естественный цвет природы». Тут он заметил, что и ноги, и язык у нее заплетаются. Ей пришлось проделать немалый путь пешком, а потом еще долгое стояние во время службы в храме, и вот теперь ее ноги заныли, а веки отяжелели, сделались клейкими.
Опустилась на придорожный камень, наморщившись, и принялась расшнуровывать кроссовок. С остервенением стала расчесывать голую, тугую икру.
— От запястьев до лодыжек, — через силу усмехнулась она, — лишь кровавые укусы насекомых.
Камлаев, опустившись перед ней на колени, не без труда стащил второй кроссовок с изрядно распухшей, «не пускавшей» ноги. Взял за щиколотку и приставил ступней к левой половине своей груди.
— Все ты! — сказала она со стоном и мстительно его лягнула.
Тут пришло ему в голову странное, никогда еще не приходившее прежде сравнение: что точно так же человеческий зародыш, пребывающий в утробе, своей крохотной ножкой толкает под сердце мать. И толчок этот не просто отчетливо различим — он заставляет взволноваться и отозваться все материнское существо. И с ним сейчас происходило как будто то же самое, но только навыворот, лягавшаяся Нина находилась не в нем, а за пределами камлаевского тела. Но то, что сильная, большая, взрослая Нина пребывала вне Камлаева здоровой, неуязвимой, свободно дышавшей, совсем не отменяло страха за нее, и порой Камлаев ощущал не то чтобы Нинину беззащитность и хрупкость, а призрачность, тонкость, ненадежность существующей между ними связи и то, что эта связь способна оборваться в любой момент, обратиться в ничто, в никогда не бывшее. Одно неосторожное движение, одна нечаянность, одна обида, одно его нерасчетливое замыкание в себе, и все — ослабеет связь, и Нина легко, без усилий оторвется от него, отлетит, воспарит от их общего корня. И вот тут-то он вдруг начинал ощущать всю свою беспомощность: понимал, что делать ей больно нельзя, но совершенно не понимал, что нужно делать для того, чтобы не сделать ей больно. О таких несомненно болезненных ударах, как предательство, речи не шло, как не могло идти речи о предательстве и в случае с ребенком под сердцем, но Камлаев понимал, что он именно вынашивает Нину и должен соблюсти несметное множество условий — маленьких, мизерных, расписанных по часам… Он должен сохранить благодатность той любовной среды, в которую была погружена им Нина. Он должен не допустить попадания вируса извне, не сделать ни единого неосторожного движения, не позволить ни одной непредусмотренной встряски, но в том-то и дело, что все его предосторожности не исключали случайности, и Камлаев, как беременная женщина, был открыт убийственным инфекциям и разрушительным вирусам — тем самым, что в обычной жизни, до брюхатости оставались для него совершенно безвредными.
— Ну, это ты сама храбрилась, хорохорилась, — отвечал он Нине. — Говорили же тебе, давай возьмем машину, но нет, ты уперлась, не пожелала.
— Ну, а ты-то чем думал? Ты-то должен был знать.
— Я должен был знать, что ты самое упрямое существо на свете. И я это знал. Тебя не послушать — иной раз себе дороже.
— Умываешь руки, значит? — Тут Нина лягнула еще один раз — сильнее. Он поймал ее ногу, удержал, сдавил, она попыталась вырваться и сморщилась от боли. — Ой!.. так не надо! Господи, да что же это такое? Вот здесь, — показала она пальцем на щиколотку, и Камлаев осторожно стал ощупывать поврежденное место, надавил чуть сильнее, вот здесь и вот здесь, подбираясь к эпицентру боли, и Нина тут уже не ойкнула, а прямо-таки взвыла.
— Это где же тебя так угораздило?
— Не знаю. Наверное, там, у дерева. Когда стала подниматься к нему, наступила на какой-то камень, он поехал у меня под ногой, стопа начала выворачиваться, и вот… Но больно же не было сначала. Как такое может быть, чтобы совсем не было больно? — с растерянной улыбкой выспрашивала она.
— Может. Давай-ка полезай ко мне на закорки. А кроссовки в сумку.
Нина встала в полный рост на том плоском камне, на котором сидела, и, балансируя на одной ноге, поджав под себя поврежденную, обхватила Камлаева сзади за шею. Повисла на нем всем телом, оплела ногами… Навьюченный Ниной, он пошел по тропе. Она не весила, казалось, ровным счетом ничего, и эта невесомость объяснялась просто, как сказал он ей, — «своя ноша не тянет».
Она запрыгнула к нему сейчас на плечи, как полусонный ребенок, у которого уже слипаются глаза и который тянется руками в пустоту, точно зная, что там, в пустоте, обнаружатся сильные, большие руки, и что ему, полусонному, не дадут упасть, и уткнется он носом обязательно в большое, сильное, родное, и его подхватят, перетащат на постель, сами лягут рядышком… А эта ее прожорливость ненасытного маленького зверка — готовность запихивать в рот все, что ни попадя, кишки, пузыри, стремление попробовать у здешних татар и пенки с овечьего молока, и всю эту гадость на курдючном масле. Тебя вот с души воротит, а она сначала схватит, вцепится, вопьется, а потом уже только решает, полюбить ей этот вид жратвы или нет… А эта ее собирательская мания — складывает в свой носовой платок какие-то морские экскременты, куски кораллов, зеленые яшмы, агаты с причудливыми разводами, подводные лавы, мягкие цеолиты, по которым узкие исследователи судят о великих метаморфозах магмы, кипящей в земных глубинах.