Генерал в своём лабиринте - Габриэль Маркес
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С облегченным багажом и уменьшенной свитой они проделали первый переход до Турбако. На следующий день продолжили путь при хорошей погоде, но еще до полудня вынуждены были укрыться под кроной кампа-но, где и провели ночь под дождем, продуваемые всеми ветрами с болот. Генерал жаловался на боли в печени и селезенке, и Хосе Паласиос приготовил ему снадобье по рецепту из французского учебника, однако боль только усилилась, а температура поднялась еще выше. На рассвете он был так плох, что его, бесчувственного, отнесли на виллу Соледад, где его принял старый друг, дон Педро Хуан Висбаль. Там он провел больше месяца, мучимый всеми мыслимыми и немыслимыми болями, которые усиливались во время назойливых октябрьских дождей.
Соледад, что значит - одиночество, оправдывала свое название: четыре улицы с бедными домиками, обожженными солнцем, в двух лигах от старинного города Барранка-де-Сан-Николас, который за несколько лет превратился в самый процветающий и гостеприимный город страны. Генерал не мог бы найти ни места более спокойного, ни дома более подходящего для своего состояния; у дома имелись шесть андалусских балконов, - через их окна свет проникал во все уголки - и патио - в нем было так удобно поразмышлять под столетней сейбой. Из окна спальни была видна пустынная маленькая площадь с развалившейся церковью и домиками, крыши которых были покрыты высохшими пальмовыми листьями, а стены выкрашены в яркие цвета.
Однако домашний покой мало помогал ему. В первую ночь у генерала слегка кружилась голова, но он не воспринял это как начало нового приступа болезни. Начитавшись французского учебника, он определил свою болезнь как черную меланхолию, осложненную общим переохлаждением и застарелым ревматизмом, разыгравшимся от непогоды. Такой диагноз усилил его неприязнь к лекарствам, причем в данном случае их надо было бы принимать от разных болезней, и потому он заявил: если что-то и лечит одно, то калечит другое. Правда, тут же признал, что нет такого действенного лекарства, которого бы он уже не принимал; генерал ежедневно жаловался, что у него нет хорошего врача, но отказывался показаться многочисленным врачам, которых к нему посылали.
Полковник Вильсон в письме своему отцу в те дни сообщал, что генерал может умереть в любую минуту и отказывается от врачей не потому, что не верит им, а потому, что боится правды. В действительности, писал Вильсон, болезнь - это единственный враг генерала, которого он боится, и он не хочет встречаться с ним лицом к лицу, чтобы этот враг не отрывал его от самого главного дела его жизни. "Заниматься своими болезнями - все равно что завербоваться на корабль и уже не принадлежать себе", - заявил генерал полковнику Вильсону. Четыре года назад, в Лиме, когда генерал разрабатывал конституцию Боливии, О'Лири настаивал на том, чтобы он прошел основательное медицинское обследование, и получил решительный ответ:
- Двумя делами сразу не занимаются.
Казалось, он был убежден: постоянно ходить и верить в себя - лучшее средство от болезни. Фернанда Толстуха взяла себе за правило надевать на него слюнявчик и кормить с ложечки, как ребенка, он принимал это, и молча жевал кашу, послушно открывая рот для следующей порции. Но теперь он ел самостоятельно, без нагрудника, чтобы все убедились, что он ни в ком не нуждается. У Хосе Паласиоса сердце разрывалось, когда он видел, что генерал пытается делать по дому какую-либо работу, которую делали его слуги, ординарцы и адъютанты, и разрыдался, когда увидел, как тот разлил чернила, пытаясь налить их в чернильницу. Все это казалось невероятным, и всем оставалось только восхищаться, видя, что у него, в его состоянии, не дрожат руки, ровный пульс, и что он сам подстригает себе ногти раз в неделю и каждый день самостоятельно бреется.
В лимском раю он провел однажды счастливую ночь с девушкой, тело которой было сплошь покрыто нежным пушком, словно кожа бедуина. На рассвете, когда брился, он посмотрел на нее, обнаженную, плывущую по волнам спокойных сновидений, которые снятся удовлетворенной женщине, и не смог воспротивиться искушению навсегда сделать ее своей с помощью священного обряда. Он покрыл ее с ног до головы мыльной пеной и с любовной нежностью побрил ее всю бритвенным лезвием, то правой рукой, то левой, сантиметр за сантиметром, до сросшихся бровей, и она стала дважды обнаженной, сверкая великолепным телом новорожденной. Она спросила его, с болью в душе: любит ли он ее, и он ответил ритуальной фразой, которую на протяжении жизни бросал без сожаления стольким женщинам:
- Как никто никогда в этом мире не любил.
На вилле Соледад бритье он превратил для себя в такое же священнодействие. Сначала выстриг седые пряди, вернее то, что оставалось от его мягких волос, подчиняясь, по всей вероятности, какому-то ребяческому импульсу. А потом стал стричь все без разбора, как стригут траву, одновременно декламируя надтреснутым голосом любимые строки из "Арауканы". Хосе Паласи-ос вошел в спальню посмотреть, с кем он разговаривает, и увидел: он бреет покрытую мыльной пеной голову. Голова стала словно яйцо.
Этот ритуал не освободил его от иных предосторожностей. Генерал носил шелковую шляпу днем, а ночью, как только чувствовал приближение слабости, похожее на холодное дуновение, надевал яркий ночной колпак. Он вставал и бродил ночами по огромному, залитому лунным светом дому, правда, уже не обнаженным: заворачивался в одеяло, чтобы не трястись от холода, хотя ночи и были жаркими. Но ему было уже мало одного одеяла, а поверх шелковой шляпы он надевал ночной колпак.
Сложные интриги военных и неблаговидные деяния политиков выводили его из себя настолько, что однажды вечером, стукнув кулаком по столу, он сказал: все, больше не потерпит ни тех ни других.
"Сообщите им, что у меня чахотка, и тогда они больше сюда не сунутся", - закричал он. Терпение его действительно лопнуло; он запретил носить кому-либо форму в доме и отдавать честь. Однако он не мог жить без политиков и военных, так что аудиенции, приносящие утешение и никчемные, и тайные сборища продолжались по-прежнему, вопреки его же собственным приказам. Чувствовал он себя тогда настолько плохо, что согласился на визит врача, правда, с условием, что тот не будет ни осматривать его, ни задавать вопросов о том, где болит, и не будет пытаться прописать ему какое-нибудь питье.
- Просто придет поговорить, - заявил он.
Выбор пал на такого врача, который как нельзя лучше отвечал бы пожеланиям генерала. Его звали Эрку-лес Кастельбондо, это был старик, благостный, огромный и спокойный, со сверкающим лысым черепом и с терпеливостью утопленника, которая уже сама по себе уменьшала чужое страдание. Своей недоверчивостью к другим лекарям и врачебной смелостью он славился по всей округе. Он прописывал шоколадный крем и плавленый сыр от разлития желчи, советовал заниматься любовью во время переваривания пищи, считая это паллиативным средством для продления жизни, и беспрерывно курил вонючие самокрутки, которые сворачивал из грубой бумаги, и советовал всем своим больным делать то же самое - как лекарство от всех болезней. Сами пациенты говорили, что он никогда никого полностью не вылечил, но поддержал их своим пышным красноречием. Улыбался он широкой простодушной улыбкой.
- У других врачей больные умирают точно так же, как у меня, - говорил он. - Только мои умирают в хорошем настроении.
Он приехал в коляске сеньора Бартоломе Молинаре-са - она много раз в день привозила и увозила нежданных визитеров, пока генерал не запретил приезжать к нему без приглашения. Врач был одет в белый неглаженый костюм из льняного полотна и держал над головой зонтик, настолько дырявый, что тот скорее мог служить приспособлением для душа, чем для защиты от дождя; карманы его были набиты разнообразной едой. Первое, что он сделал после обмена приветствиями, - попросил прощения за вонючую сигару, которую держал во рту наполовину недокуренной. Генерал, который не выносил табачного дыма не только в те времена, но и вообще всегда, с легким сердцем простил его.
- Я привык, - сказал он. - Мануэла курила еще покрепче ваших, даже в постели, и дышала на меня дымом, придвигаясь ко мне ближе, чем вы.
Доктор Кастельбондо на лету подхватил тему, близкую его душе.
- Это уж конечно, - сказал он. - Как она?
- Кто?
- Донья Мануэла. Генерал сухо ответил:
- Хорошо.
И так резко сменил тему беседы, что врач, чтобы скрыть неловкость, засмеялся. Генерал, разумеется, знал, что все его галантные приключения становятся в его свите поводом для разговоров. Он никогда не выставлял напоказ свои победы, но их было столько и они всегда сопровождались таким шумом, что секреты его спальни непременно становились достоянием публики. Письма обычно шли из Лимы в Каракас три месяца, слухи же о его похождениях распространялись со скоростью света. Скандальная слава следовала за ним как тень, а его любовницы навсегда оставались помеченными крестом из пепла на лбу, и он предпринимал отчаянные, но бесполезные усилия, чтобы держать в тайне любовь, которая находится под защитой священной власти. Никто никогда не слышал, чтобы он плохо говорил о женщине, которая принадлежала ему, разве что Хосе Паласиос, его поверенный во всех делах. И сам он никогда не удовлетворил чье-либо невинное любопытство - как и в случае с доктором Кастельбондо, спросившим о Мануэле Саенс, связь с которой была так широко известна, что уже нечего было скрывать.