Отпуск по ранению - Вячеслав Кондратьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Да, раздражение против всего, что он видел в Москве, не проходило. Он понимал, что причиной этого его растрепанные нервишки и голод, который он не переставал ощущать, – ему не хватало хлеба. Поэтому, придя домой, он, не дождавшись обеда, который сегодня должен быть роскошен благодаря полученным им продуктам, не выдержал и навалился на хлеб. Он сидел и медленно жевал черняху и дожевал перед обедом всю свою пайку в восемьсот граммов…
После обеда разморило, и он отправился в свою комнату подремать. И снилось ему снова заснеженное поле с подбитым танком, чернеющие крыши деревни, которую они должны взять, и его ротный с загнанными глазами, говоривший ему: "Надо, Володька, понимаешь, надо…"
* * *От Юльки пришла открытка. «Дорогой Володя, – писала она, – вот я уже красноармеец. Занимаюсь строевой, зубрю уставы. Тоскую. Нас никуда не выпускают, и мы, все девочки, все свободное время сидим у окон и смотрим… Под нами московская улица, ходят прохожие… Приходи завтра к трем часам к проходной. Я увижу тебя из окна, а может, сумею выскочить на минутку на улицу (это смотря кто будет на посту). Вообще-то ребята относятся к нам хорошо, жалеют… Приходи обязательно. Целую».
На другой день в три часа был уже Володька на Матросской Тишине около кирпичного забора с проходной, за которым краснело трехэтажное здание училища. Он остановился на противоположной стороне улицы и стал глядеть в окна – они были открыты, но пусты. Пока он закуривал, зажигал спичку, а потом опять поднял голову, в окнах уже зазеленели гимнастерки и замелькали разноволосые девичьи головки. Он прищурился, стараясь разглядеть Юльку, но вдруг услыхал свое имя – она стояла у проходной. Он побежал…
На глазах у часового было неудобно ни поцеловать ее, ни обнять, он только схватил ее руку.
– Ну, как ты, дурочка?
– Отойдем немного, чтоб нас не видели из окон. – И она потащила Володьку влево.
Гимнастерка была ей немного великовата, юбка длинна, но пилотка шла.
– Я очень уродливая… в этом?
– Тебе идет, – не совсем правду сказал он, и щемящая жалость скребанула по сердцу.
– Ты очень сердишься, что я испортила тебе отпуск? – Виноватая улыбка пробежалась по ее лицу.
– Сердишься – не то слово, Юлька. Я злюсь…
– Ну, Володечка, что ж делать? Но, знаешь, я все-таки не жалею, – тряхнула она головкой.
– Дурешка. Еще как будешь жалеть. Все впереди.
Они остановились и замолчали. Володьке не хотелось ее расспрашивать; она стояла потупившись и крутила пуговицу на гимнастерке. А время шло. И то, что оно шло, и то, что его было очень мало, еще больше сковывало. Наконец Юлька тихо и робко спросила:
– Ты не прочел еще мою черненькую книжицу?
– Нет.
– Ты прочти… Тогда ты все поймешь. Хорошо?
– Хорошо, прочту…
Они еще постояли несколько минут молча.
– Ну, мне пора, Володька. – Она прижалась, как-то нескладно поцеловала его и побежала. – Я постараюсь позвонить! – крикнула она на ходу и исчезла в проходной.
Володька постоял еще немного, понурив голову… Радости эта короткая встреча не принесла ни ему, ни, наверное, Юле.
Обратно Володька пошел пешком. У трех вокзалов его окликнули:
– Здорово, браток! Как жизнь крутится?
Володька обернулся и увидел того инвалида, с которым говорил во дворике после проводов Юльки.
– Здорово. – Он даже обрадовался немного: настроение после встречи было скверное.
– Куда топаешь?
– Прогуливаюсь.
– Пойдем со мной. Пивка хочешь?
– Хочу. Только очереди везде.
– Для кого очереди, а для нас… Пошли.
И они отправились по Домниковке, потом по Уланскому и вскоре вышли к Сретенским воротам. Инвалид был сегодня неразговорчив, лицо помятое, припухшее.
Володька тоже помалкивал, поглядывая по сторонам: ему все еще было чуднó и странно ходить по московским улицам. Дошли до Кузнецкого, и только тут инвалид, мотнув головой на большое здание слева, буркнул:
– Кидал сюда немец. Он, сука, что ни говори, знал, куда метить. Здесь небось шпионов его уйма сидит. Думал, разбомблю, может, разбегутся… И вообще, я смотрю, зря он не кидал. Разведка у него поставлена.
– Да, – согласился Володька, вспомнив воронки около своей школы.
– Теперь уж не бомбит. Так, иногда один-два самолета прорвутся.
– Куда идем-то? – спросил Володька.
– В кафе-автомат возле метро. Знаешь?
Володька кивнул: как не знать первый автомат в Москве, специально бегали смотреть, когда открылся он. Они вошли в переулок, сразу бросилась в глаза очередь, но не только мужички стояли, было и женщин много с маленькими детьми, а еще больше старушек и старичков. Володька удивился.
– Они что, тоже за пивом? – спросил тихо.
– Нет. Тут, кроме пива, пшенку дают без талонов.
– Тогда неудобно вроде… через пять человек, – смутился Володька.
– А мы и не будем через пять. Держи, – инвалид высыпал в Володькину ладонь несколько медных жетонов. – Ну, а теперича смело вперед. Швейцару скажешь – выходил оправляться. Туалета там нет. Понял?
Показали они швейцару жетоны, и тот пропустил их без звука. Справа у прилавка давали кашу, маленькую порцию, ложки на две, и туда направлялись женщины из очереди, держа в руках бумажные талончики, выдаваемые при входе, а мужички отправлялись налево, где стояли пивные автоматы.
Володька пил с удовольствием. За всю службу на Дальнем Востоке ему только один раз довелось выпить пива. Вообще, там с этим было строго. Ни в магазинах, ни в ресторанах вина военным не продавали, даже командному составу.
После двух кружек инвалид поживел.
– Ну, как тебе жизнь в Москве показалась? – спросил он.
– Странная.
– А я что говорил! Знаешь, я решил жить, ни о чем не думая. День прошел – и слава Богу. Стопку выпил, брюхо набил, и на боковую. Главное, живой, а остальное все мура… Хорошо пивко? Ну, а как, по-твоему, война летом повернется?
– Не знаю… Совсем не знаю, – задумчиво произнес Володька, нахмурившись.
– Попрет он опять. Только где?… Да, такую силищу обратно повернуть, да до границы дойти, да еще Германию протопать… А жратвы уже нет, а если еще год, два?…
За такие разговорчики на передовой обкладывал Володька марьинорощинским матюгом с блатными присказками, да такими, что грохали бойцы смехом: во дает ротный, откуда такого поднабрался… Но здесь не передовая, да и была горькая правда в словах инвалида. И, вспоминая обезлюденный передний край, понимал Володька: туго нам придется, еще как туго, но по привычке взгляд его построжал.
– Ты глаза не пяль, лейтенант, – сказал инвалид. – Я теперь вольный казак, ни перед кем тянуться не обязан. Я тебе по-откровенному, по-солдатски, свои мысли высказываю, и нечего таращиться… Ты небось надеешься живым из этой войны выйти?
– Не очень-то.
– Врешь, надеешься! Без этого ни жить, ни воевать нельзя. Но вот помяни мое слово, попрет немец летом. А чем остановим? Много ли техники, много ли народу, сам знаешь. – Он безнадежно покачал головой и закурил.
– Ты ж говорил, брюхо набью и на боковую, а сам… – усмехнулся Володька.
– Мало ли что говорил. Душа-то болит. И знаешь, что еще мучает? Ненужный я сейчас человек… На завод вот зашел – одни девки да пацаны. Какая, думаю, работа от них? Смотрю, нет, получается. Но разве сравнить, ежели бы я сам к станку стал! Постоял я около своего станочка… Руки-то работы требуют, соскучились. Эх, лучше бы в ногу долбануло, – закончил в сердцах инвалид и переменил тему: – Как пивко? Давай еще по паре кружечек махнем. Учти – после него себя сытым чувствуешь.
Конечно, Егорыч – как звали инвалида – о своей войне рассказывал, как отступали, как из окружений выходили, какие бои страшенные под Смоленском приняли… Володька про свой Калининский особо не распространялся, только вырвалось у него, что должен он по одному московскому адресу сходить, что это для него сейчас главное…
– Не ходи, – решительно заявил Егорыч, поняв сразу, о чем речь, – только ей душу растравишь и себе. Не ходи.
– Надо.
– Ты знаешь, как на живых смотрят те, у кого убитые?
– Представляю.
– Ты представляешь, а я знаю. Ходил я, как в Москву вернулся, к жене дружка своего убитого. Обменялись адресочками перед боем. Ну что? Лучше не вспоминать! Не знал, как от нее выбраться поскорей. Три ночи потом не спал.
– Должен я.
– Почему должен? – спросил инвалид, прищурившись и начав вроде догадываться. – Себя, что ли, виноватым считаешь?
– Да, – тихо произнес Володька.
– Тебе через полтора месяца обратно. Там за все вины и разочтешься. Жизнью своей молодой. Сколько годков-то тебе?
– Двадцать два. В августе будет.
– Эх, тебе сейчас девок любить, песни петь, на танцульки ходить, а тебе роту всучили и… в бой… на смерть. – Егорыч потер переносицу, потом глаза. – Я-то хоть не очень пожил, сам понимаешь, годы нелегкие были, но все же хоть повидал чего, хоть девок всласть до женитьбы попробовал, а ты… – Он отхлебнул из кружки, потом вскинул голову, словно что-то вспомнив. – Хочешь, познакомлю тебя с девахой одной? Соседка у меня твоих годков, на "Калибре" работает. Огонь-девка! Понимаешь, у станка всего несколько месяцев, а вкалывает дай Бог. Наши мужские довоенные нормы перебивает. Только жаль – одна мается. Женишка ее на границе убило, в первые дни… Хочешь?