И дольше века длится день - Чингиз Айтматов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Он мне и так надоел! — задорно отвечала Букей.
Свою Укубалу Едигей называл в тот вечер только полным, расшифрованным именем: Уку баласы — дитё совы, совёнок. Для каждого находилось у него доброе, задушевное слово, в том тесном кругу все были для него родными братьями и сёстрами, вплоть до начальника разъезда Абилова, тяготящегося службой мелкого путейного работника в сарозеках, и его беременной жены Сакен, которой предстояло в скором времени отправиться в станционный роддом в Кумбеле. Едигей искренне верил, что его окружают нерасторжимо близкие люди, да и как могло быть иначе, стоило среди песни на миг зажмурить глаза — и представлялась огромная заснеженная пустыня сарозеков и горстка людей в его доме, собравшихся как одна семья. Но больше всего радовался он за Абуталипа и Зарипу. Эта пара стоила того. Зарипа и пела, и играла на мандолине, быстро подбирая мотивы сменяющих одна другую песен. Голос у неё был звонкий, чистый, Абуталип вёл с грудной приглушённой протяжностью, пели задушевно, слаженно, особенно песни на татарский лад, их они пели алмак-салмак — отвечая друг другу. Песню вели они, а остальные им подпевали. Уже много перебрали из старинных и новых песен и не уставали а, наоборот, распевались всё азартнее. Значит, гостям было хорошо. Сидя напротив Зарипы и Абуталипа, Едигей не отрываясь смотрел на них и умилялся — такими они и должны были бы быть всегда, если б не горькая судьбина, не дающая им продыху. В страшный летний зной Зарипа ходила испепелённая, как обгорелое при пожаре деревце, с пожухлыми до корней бурыми волосами и полопавшимися в кровь чёрными губами, сейчас же она была неузнаваема. Черноглазая, с сияющим взором, открытым, по-азиатски гладким, чистым лицом, сегодня она была прекрасна. Её настроение лучше всего передавали чёткие, подвижные брови, которые пели вместе с ней, то вскидываясь, то хмурясь, то разбегаясь в полёте давно возникших песен. С особым чувством выделяя значение каждого слова, вторил ей Абуталип, раскачиваясь из стороны в сторону:
…Как след подпружный на боку иноходца,Дни ушедшей любви не сотрутся из памяти…
А руки Зарипы, перебирая струны мандолины, заставляли звенеть и стонать музыку в тесном кругу в новогоднюю ночь. Плыла Зарипа в песне, и чудилось Едигею, что была она где-то далеко, бежала, дыша легко и свободно, по снегам сарозеков в этой своей сиреневой вязаной кофточке с белым отложным воротничком, со звенящей мандолиной, и тьма расступалась вокруг, и, удаляясь, она исчезала в тумане, только слышна была мандолина, но, вспомнив, что и на боранлинском разъезде есть люди и что им будет худо без неё, возвращалась Зарипа и снова возникала поющей за столом…
Потом Абуталип показывал, как они танцевали в партизанах, полжив руки друг другу на плечи и перебирая в такт ногами. Зарипа подыгрывала, а Абуталип пел задорную сербскую песню, и все они танцевали в кругу, положив руки друг другу на плечи и покрикивая: «Опля, опля…»
Потом ещё пели и ещё выпили, чокнулись, поздравляли с Новым годом, кто-то уходил, кто-то приходил… Начальник разъезда и его беременная жена ушли ещё до танцев. И так протекала ночь.
Зарипа вышла подышать, следом и Абуталип. Укубала заставляла всех одеваться, чтобы не выходили распаренными на холод. Зарипа и Абуталип долго не возвращались. Едигей решил пойти за ними, без них не тот получался праздник. Его окликнула Укубала:
— Оденься, Едигей, куда ты так, простынешь!
— Я сейчас. — Едигей вышел за порог в холодную ясность полуночи. — Абуталип, Зарипа! — позвал он, оглядываясь по сторонам.
Никто не откликнулся. За домом услышал голоса. И остановился в нерешительности, не зная, как поступить: то ли уйти, то ли наоборот, подойти к ним и увести домой. Что-то происходило между ними.
— Я не хотела, чтобы ты видел, — всхлипывала Зарипа. — Прости. Просто мне стало тяжко. Прости пожалуйста.
— Я понимаю, — успокаивал её Абуталип. — Я всё понимаю. Но дело ведь не во мне, что я именно такой. Если бы это касалось только меня. Боже мой, одной жизнью больше, другой меньше. Можно было бы и не цепляться так отчаянно. — Они помолчали, и потом он сказал: — Дети наши избавятся… И на это вся надежда…
Недопонимая, в чём дело, Едигей осторожно отступил, передёргивая плечами от холода, и неслышно вернулся. Когда он вошёл в дом, ему показалось, что всё потускнело и праздник исчерпался. Новый год Новым годом, но пора и честь знать.
Пятого января 1953 года в десять часов утра на разъезде Боранлы-Буранный сделал остановку пассажирский поезд, хотя все пути перед ним были открыты, и он мог, как всегда, проследовать без задержки. Поезд простоял всего полторы минуты. Этого было, видимо, вполне достаточно. Трое — все в чёрных хромовых сапогах одинакового фасона — сошли с подножки одного из вагонов и направились прямо в дежурное помещение. Шли молча и уверенно, не оглядываясь по сторонам, лишь на секунду задержались возле снежной бабы. Молча посмотрели на надпись на куске фанеры, приветствующую их, да глянули на дурацкий малахай, старый, облезлый казангаповский малахай, напяленный на голову бабы. И с тем прошли в дежурку.
Через некоторое время из дверей выскочил начальник разъезда Абилов. Чуть было не столкнулся со снежной бабой. Выругался и поспешно пошёл дальше, почти побежал, чего с ним никогда не бывало. Минут через десять, запыхавшись, он уже возвращался назад, ведя с собой Абуталипа Куттыбаева, которого срочно разыскал на работе. Абуталип был бледен, шапку держал в руке. Вместе с Абиловым он вошёл в дежурное помещение. Однако очень скоро вышел оттуда в сопровождении двух приезжих в хромовых сапогах, и все они направились в барак, где жили Куттыбаевы. Оттуда они вскоре вернулись, опять же неотступно сопровождая Абуталипа, неся какие-то бумаги, взятые в его доме.
Потом всё стихло. Никто не выходил и не входил в дежурное помещение.
Едигей узнал о случившемся от Укубалы. Она добежала по поручению Абилова на четвёртый километр, где проводились в тот день ремонтные работы. Отозвала Едигея в сторону:
— Абуталипа допрашивают.
— Кто допрашивает?
— Не знаю. Какие-то приезжие. Абилов велел передать, что если не будут допытываться, то не говорить, что на Новый год были вместе с Абуталипом и Зарипой.
— А что тут такого?
— Не знаю. Он так просил сказать тебе. И велел тебе к двум часам быть на месте. У тебя тоже хотят что-то спросить, узнать насчёт Абуталипа.
— А что узнавать?
— Откуда я знаю. Пришёл перепуганный Абилов и говорит — так и так. А я к тебе.
К двум часам и без того ходил Едигей домой обедать. По пути, да и дома всё пытался взять в толк, что случилось. Ответа не находил. Разве что за прошлое, за плен? Так давно уже проверили. А что ещё? Тревожно, плохо стало на душе. Хлебнул две ложки лапши и отставил в сторону. Посмотрел на часы. Без пяти два. Раз велели в два, значит, в два. Вышел из дома. Возле дежурки прохаживался взад-вперёд Абилов. Жалкий, смятый, подавленный.
— Что случилось?
— Беда, беда, Едике, — заговорил Абилов, робко поглядывая на дверь. Губы у него мелко дрожали. — Куттыбаева засадили.
— А за что?
— Какие-то запрещённые писания нашли у него. Ведь все вечера что-то писал. Это же все знают. И вот дописался.
— Так это он для детей своих.
— Не знаю, не знаю, для кого. Я ничего не знаю. Иди, тебя ждут.
В комнатушке начальника разъезда, именуемой кабинетом, его ждал человек примерно одного возраста с ним или помоложе немного, лет тридцати, плотный, большеголовый, подстриженный ёжиком. Мясистый, ноздрястый нос припотевал от напряжения мысли, он что-то читал. Он вытер нос платком, хмуря тяжёлый высокий лоб. И потом на протяжении всего их разговора он то и дело обтирал постоянно припотевавший нос. Он достал из лежащей на столе пачки «Казбека» длинную папиросину, покрутил её, закурил и, вскинув на Едигся, стоявшего в дверях, ясные, как у кречета, желтоватые глаза, сказал коротко:
— Садись.
Едигей сел на табурет перед столом.
— Что ж, чтоб не было никаких сомнений, — произнёс кречетоглазый, достал из нагрудного кармана гражданского кителя какую-то коричневую корочку, распахнул её и тут же убрал, буркнув при этом что-то, то ли «Тансыкбаев», то ли «Тысыкбаев», Едигей так и не запомнил толком его фамилию.
— Понятно? — спросил кречетоглазый.
— Понятно, — вынужден был ответить Едигей.
— Ну, в таком случае приступим к делу. Говорят, ты лучший друг-товарищ Куттыбаева?
— Может быть, и так, а что?
— Может быть, и так, — повторил кречетоглазый, затягиваясь «казбечиной» и как бы уясняя услышанное. — Может быть, и так. Допустим. Ясно. — И бросил вдруг с неожиданной усмешкой, с радостным, предвкушаемым удовольствием, вспыхнувшим в его чётких, как стекло, глазах: — Ну что, друг любезный, пописываем?