Капут - Курцио Малапарте
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Мы не можем, dòmnule capitan.
– Откройте немедленно вагоны! – крикнул я.
– Мы не можем, вагоны опечатаны, – сказал машинист, – нужно известить начальника станции.
Начальник станции сидел за столом. В начале он и не думал прерывать свой обед, но узнав, что Сартори – консул Итальянского Королевства, а я – капитан итальянской армии, побежал за нами вприпрыжку с большими кусачками в руках. Солдаты сразу принялись за работу, открывая двери первого вагона. Большая дверь из дерева и металла не подавалась – казалось, десятки, сотни рук держат ее изнутри. Тогда начальник станции крикнул:
– Эй, вы там, внутри, толкайте тоже!
Никто не отвечал. Мы взялись все вместе. Сартори стоял перед вагоном и вытирал лоб платком. Вдруг дверь подалась.
Заключенные повалились на Сартори, сбили его с ног на землю и погребли под массой своих тел. Мертвые люди сбегали из вагона. Они падали сплошной массой, приземляясь с глухим мягким звуком тюков с шерстью. Придавленный весом тел Сартори бился и извивался, стараясь выбраться из-под мертвого груза, пока не исчез под грудой трупов, как под каменной лавиной. Мертвые злы, упрямы и жестоки. Глупые мертвецы. Капризные и тщеславные, как дети или женщины. Мертвецы, да они умалишенные. Беда, если мертвец возненавидит живого. Горе тому, кто оскорбит мертвого, или обидит его самолюбие, или заденет его честь. Мертвецы ревнивы и мстительны. Они никого и ничего не боятся: ни драк, ни ранений, ни численного превосходства врага. Не боятся самой смерти. Они дерутся ногтями и зубами, молча, не отступая ни на шаг, не отдают добычи и никогда не отступают. Они бьются до последнего с холодным, упрямым отчаянием, смеясь и скалясь, бледные и бессловесные, выпучив безумные глаза. Когда они падают сраженными, когда смиряются с поражением и унижением, когда оказываются побежденными, то начинают издавать жирный сладкий запах и медленно разлагаться.
Одни бросались на Сартори, пытаясь придавить его всем телом, другие безразлично валились ему на спину, задубевшие и неподвижные, третьи били головой в живот, наносили удары коленками и локтями. Сартори хватал их за волосы, оттаскивал за полы одежды, отбрасывал, отталкивал, сдавив горло, бил кулаком в лицо. Это была безжалостная, молчаливая схватка; мы бросились на помощь, напрасно стараясь вызволить его из-под тяжелой груды мертвецов, пока наконец после титанических усилий нам не удалось подхватить его и вытащить наружу. Сартори встал, его одежда превратилась в лохмотья, лицо набрякло, кровь текла по щеке. Бледный, но спокойный, он сказал:
– Проверьте, может, кто-то еще жив. Меня укусили за щеку.
Солдаты вошли в вагон и принялись выбрасывать трупы по одному: задохнувшихся мертвых было сто семьдесят девять человек. У всех раздутые головы и синюшные лица. Пришел отряд немецких солдат, несколько местных жителей и крестьян, они помогли открыть остальные вагоны, выгрузить мертвых и сложить трупы вдоль насыпи. Пришли и евреи из Подул-Илоайе во главе с раввином: они узнали о прибытии итальянского консула, и это вдохновило их. Бледные, но спокойные, они не плакали и говорили уверенно. У всех были близкие и родственники в Яссах, все боялись потерять кого-то. Все в черной одежде и в странных шляпах из жесткого фетра. Раввин и с ним еще пять-шесть человек представились служащими «Сельскохозяйственного банка» Подул-Илоайе и поклонились Сартори.
– Жарко, – сказал раввин, вытирая ладонью пот.
– О да, очень жарко, – сказал Сартори, промокая платком лоб.
Зло жужжали мухи. Уложенных вдоль насыпи мертвых было около двух тысяч. Две тысячи трупов, выложенных на солнце, это немало. Даже слишком много. Зажатый меж колен матери, нашелся малыш нескольких месяцев от роду, еще живой. Сломанная ручка. Матери удалось все три дня продержать его лицом к дверной щели, она дико отбивалась от умирающих, чтобы ее не оттерли, но оказалась задавленной насмерть в жестокой давке. Малыш остался лежать под матерью, зажатый между коленями мертвых, присосавшись губами к тонкой струйке воздуха.
– Жив, – сказал Сартори изменившимся голосом, – жив, он жив!
Я смотрел на растроганного Сартори, на полного, всегда спокойного неаполитанца, утратившего наконец свою флегму не из-за нескольких тысяч мертвых, а из-за одного живого ребенка, из-за одного еще живого ребенка.
Через несколько часов, уже ближе к вечеру, солдаты выбросили из вагона на насыпь тело с перевязанной платком окровавленной головой. Это был хозяин здания итальянского консульства в городе Яссы. Сартори долго молча смотрел на него, тронул его лоб, повернулся к раввину и сказал:
– Он был порядочный человек.
Вдруг послышался шум ссоры. Налетевшие со всех сторон крестьяне и цыгане раздевали мертвых. Сартори двинулся, протестуя, раввин тронул его за плечо и сказал:
– Бесполезно, они так привыкли, – и тихо добавил с печальной улыбкой: – Завтра они придут к нам продавать добытое мародерством, а мы будем покупать. Что еще остается делать?
Сартори молчал, он смотрел, как раздевают несчастных. Казалось, мертвые всеми силами защищались от истекающих потом, вопящих и богохульствующих мародеров. Те раздраженно поднимали непокорные руки, выпрямляли задубевшие локти и одеревеневшие колени, стаскивали жакеты, брюки, нижнее белье. Женщины упрямились больше и отчаянно сопротивлялись. Никогда бы не подумал, что так нелегко снять сорочку с мертвой девушки. Может, стыд еще оставался в них живым и придавал сил: они поджимались на локтях, обращали белое лицо к свирепой, потной роже осквернителя, долго смотрели в нее распахнутыми очами. И, уже нагие, падали на землю с глухим стуком.
– Нам нужно ехать, уже поздно, – сказал спокойно Сартори, повернулся к раввину и попросил его составить свидетельство о смерти «этого джентльмена». Раввин поклонился, и мы пешком направились в деревню. В кабинете директора «Сельскохозяйственного банка» стояла невозможная жара. Раввин послал принести из синагоги книгу регистраций, составил свидетельство о смерти и выдал документ Сартори, тот аккуратно сложил его и отправил в бумажник. Вдалеке свистел поезд. Большая муха с бирюзовыми крыльями гудела возле чернильницы.
– Мне очень жаль, но я должен возвращаться, – сказал Сартори своим спокойным голосом, – мне нужно вернуться в Яссы до вечера.
– Подождите секунду, прошу вас, – сказал по-итальянски один из служащих банка.
Это был маленький толстый еврей с бородкой а-ля Наполеон III. Он открыл шкафчик, достал бутылку вермута и наполнил рюмки, сказав, что это настоящий туринский «Чинзано». Еврей стал рассказывать нам о своих поездках в Венецию, Флоренцию, в Рим, о том, что двое его сыновей изучали медицину в университете Падуи.
– Мне было бы приятно с ними познакомиться, – сказал любезно Сартори.
– Мои сыновья умерли, они умерли в Яссах позавчера.
Еврей вздохнул и добавил:
– Хотел бы и я побывать в Падуе, взглянуть на университет, где учились мои мальчики.
Мы молча сидели в полной мух комнате. Потом Сартори встал, все так же молча вышли. Когда мы садились в машину, еврей с наполеоновской бородкой положил руку на плечо Сартори и тихо, смиренно сказал:
– Подумать только, я ведь знаю на память всю «Божественную комедию»! – и принялся декламировать: – Nel mezzo del cammin di nostra vita…[132]
Машина тронулась, евреи в черном пропали в пыльной туче.
– Ja, es ist ein Volk ohne Kultur[133], – сказал Фишер, покачав головой.
– Вы не правы, – возразил я, – румыны народ великодушный и воспитанный. Я люблю румын, это смелые люди, за всю историю они не раз проявили великодушие и чувство долга, проливая кровь за своего Христа и короля. Это простой народ, народ добрых крестьян. И не их вина, если люди, которые должны были подавать им пример, прогнили душой и телом до самых костей. Румынский народ не повинен в уничтожении евреев. Погромы, и в Румынии тоже, были организованы и развязаны по указке и при попустительстве властей. И не вина народа, если трупы евреев были четвертованы, подвешены на крюках, как телячьи туши, и оставлены висеть в мясницких Бухареста под веселый смех Железной гвардии.
– Я понимаю и разделяю ваше возмущение, – сказал Франк. – В Польше, благодарение Богу, отчасти и мне, вам не довелось и никогда не доведется видеть подобного ужаса. Нет, mein lieber Малапарте, в Польше, в немецкой Польше вам не представится ни случая, ни предлога выразить ваши благородные чувства возмущения и сострадания.
– О, на вас я, конечно, не могу жаловаться. Это было бы неосмотрительно. Вы посадили бы меня по меньшей мере в концентрационный лагерь.
– И Муссолини совершенно не протестовал бы.
– Нет, ни в коей мере. Ему не нужны неприятности.
– Знаете, – подчеркнул Франк, – я справедлив, чту закон и у меня есть sense of humour. Приходите ко мне без колебаний, если у вас есть что сказать мне по части справедливости и законности. Мы в Варшаве, а не в Яссах, и я не начальник ясской полиции. Вы забыли наш уговор? Помните, что я сказал вам, когда вы приехали в Польшу?