Ты следующий - Любомир Левчев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сегодня историки рассказывают другие истории. Они утверждают, будто Хрущев хотел запугать молодого и, по его мнению, нерешительного американского президента. Кеннеди же совсем не испугался. Хрущев, возможно, интуитивно понимал, что Берлин – это замочная скважина в будущее. Но его не лишенное хитрости предложение объявить Берлин свободным городом в рамках ГДР было отклонено. За этим последовал типичный для Хрущева всплеск эмоций: Берлинский кризис с блокадой, после которой была возведена Стена – самый дорогой символ глупости и мракобесия. Стена высотой 3 метра и длиной 55 километров. Все это произошло между 13 и 17 августа.
Железный занавес Черчилля был метафорой, но он делал свое дело. А Берлинская стена Хрущева была реальностью, но что же она сотворила?
Эрнест Хемингуэй не увидел этого позорного забора. Тот, у кого мы учились мужскому письму, покончил жизнь самоубийством 2 июля. Я посвятил ему прощальное стихотворение “Песнь о жестоком охотнике”.
Во время Берлинского кризиса я был на курорте в Созополе. Будучи членом Союза писателей, я купил путевки для всей своей семьи.
У Владко обнаружилась грыжа, которая образовалась от того, что он плакал в яслях. Два раза его оперировали. Врачи предупредили нас, что и Марта слишком мала для моря. И Доре опять пришлось пожертвовать собой.
Нам разрешили передать путевки Андрею Германову и Стефану Цаневу. Мы смеялись, что Андрей – это мать, а Стефан – ребенок в этом неожиданном и странном семействе. По существу, все мы были большими детьми, которые играли в собственную жизнь. В отличие от открытого, реактивного, отдающего себя Стефана, Андрей был обращен внутрь. Он блокировал скрытые в нем стихии сверхчувствительности. В нашей с ним дружбе он возвеличивал мою персону. Сделал меня кумом на своей свадьбе. Но ему хотелось, чтобы я был его кумиром. А что мог дать ему я, кроме утопии – своего жалкого, не пригодного для него жизненного опыта? В результате он тоже стал комсомольским работником, сначала в Варне, а потом на моем месте в ЦК. Впоследствии нас нелепо и коварно поссорили. И мы молча отдалились друг от друга.
Но дети не думают о будущем. Это будущее думает о них. И вечерами мы выпивали с Ваской Поповым, с Антоанетой Войниковой и ее тогдашним мужем художником Николаем Буковым. Из Бургаса к нам приезжал Христо Фотев – абсолютный поэт, утонченный, как граница между морем, небом и землей, благоухающий коньяком и балладами. На пляже мы регулярно сгорали, потому что увлекались разговорами с Атанасом Далчевым. Поэт-философ приехал со всем своим большим измученным семейством. Его сын – юный Христо – стал “руководителем” наших утренних кроссов и занятий йогой. Мы ныряли со шноркелем и гарпуном, привезенными мною из Москвы.
Я рисовал кистями и красками Доры. А на закате любил оставаться в одиночестве на Царском пляже.
Лежишь себе на нежном песке. Душа сливается с сиреневыми сумерками. Тело физически испытывает свободу. И вот – какой-то невидимый капкан захлопывается. И ты можешь находиться только по одну сторону. Или тут. Или там. Свободна лишь стена. И она повсюду.
Я клаустрофоб. Всю жизнь наталкивался на стены, перегородки, замкнутые пространства. Я хочу быть там, где хочу. Но передо мной стена людей, которые мне этого не позволяют. Они хотят, чтобы человек был только с одной стороны. Они готовы убить его, если он решится перейти на другую сторону. Эти-то люди и были настоящей берлинской стеной. Берлинская стена рухнула. Но невидимая страшная стена односторонних существ по-прежнему нерушима, и моя обреченная, отчаянная битва с ними никогда не закончится.
– Не слишком ли поздно ты вспомнил о своей клаустрофобии? – иронизирует Сумасшедший Учитель Истории.
А я злюсь и углубляюсь в мелочи:
– Все это я публично заявил, как только подобные мысли пришли мне в голову. В Берлине. На юбилее Анны Зегерс, когда Горбачев все еще благословлял ГДР, стоя под стеной. А если ты думаешь, что сегодняшний черный шенгенский список менее позорная стена, то ты меня смешишь!..
С 1 по 6 сентября в Белграде Тито собрал конференцию двадцати пяти “неприсоединившихся стран”.
С 17 по 31 октября прошел XXII съезд КПСС. Снова активизировался антикультовый пафос. Было принято постановление об изъятии “нетленных останков” Сталина из мавзолея. Мы радовались: значит, нет пути назад. Наивные!
На традиционном для конца года обсуждении поэтов меня захвалили. Но раз тебя ставят в пример, значит, кому-то и противопоставляют. Задетые собратья по цеху запротестовали. Почему он?! Потому что работает в ЦК комсомола? А мы тогда кто?
Все те же Васил Попов и Цветан Стоянов промывали мои раны ракией в Клубе журналистов:
– Они правы. На кого ты сердишься? Это они правоверные, а не ты. Почему тогда хвалят тебя, а не их? Где это видано?! Молодой сердитый вольнодумец и к тому же комсомольский поэт! Должно быть четко видно, по какую сторону Стены ты находишься!
Решение уволиться из ЦК ДКМС стало моей идеей фикс. Я сообщил об этом завотделом. Он принял эту новость вежливо и хладнокровно. Даже засмеялся. Он, мол, не очень хорошо понял причины, но готов пойти мне навстречу. И снова знакомые шаблоны: здесь, сказал он, сортировочная станция, на которой не стоит долго задерживаться. Каждый должен пойти по своему маршруту… И вдруг я успокоился. Моя исповедь состоялась.
Что касается “моего маршрута”, то он уже меня ждал. Лозан Стрелков, всесильный заместитель главного редактора газеты “Литературен фронт”, положил на меня глаз. Он соблазнял меня должностью “специального корреспондента”, или “специального очеркиста”, или… вообще всем специальным. Идея была настолько новой, что ее все еще вынашивали.
Сейчас весело вспоминать, как я познакомился с Лозаном и Славчо Васевым. Наверное, это было в 1957 году. На литературной встрече в столичном клубе-библиотеке я и Усин Керим позволили себе закурить на сцене. Разразился скандал. Сидевшие в первом ряду Младен Исаев и Ст. Ц. Даскалов, пришедшие послушать стихи и заодно поохранять своих молодых жен-поэтесс, раскричались, что это хулиганство. “Хулиганство” было в то время страшным словом. Именно с этого слова начался последний в Болгарии концлагерь. Уже на следующий день меня вызвали в “Литфронт”. Разгромная “бумага” была уже готова. Но все же Славчо и Лозан хотели собственными глазами посмотреть на незнакомого преступника и благородно дать ему последнее слово.
Лозан, который грозно глядел на меня, чуть не упал со стула, когда я сказал:
– Честно говоря, вы сами в этом виноваты, товарищ Стрелков.
– Да неужели?! Какое интересное нахальство… Ну-ка, продолжай.
И я продолжил, рассказав, как наш драмкружок в гимназии поставил его пьесу “Разведка”, как мне досталась роль генерала Чакырова и как мне пришлось научиться курить, потому что, судя по ремаркам автора, генерал курил не переставая. И мне разрешила сама директор школы. Но, к сожалению, я втянулся… И я не врал, хотя и строил из себя Иванушку-дурачка. Я даже продекламировал начальные реплики этой пьесы. Лозан разглядывал меня так, как будто я стоял в витрине, и наконец воскликнул:
– Слушай, Славчо, так это же наш человек!
“Наш” – это было великой формулой.
И вот спустя пятилетку я заявил, что согласен играть новую, специальную, недописанную роль.
– Тебя надули, – жалели меня те, которые до вчерашнего дня подозревали меня в своих собственных пороках. – После должности в ЦК комсомола становятся главным редактором, а не корреспондентом.
23 декабря меня вызвала председатель профкома ЦК ДКМС Димитрица Калдерон. Я узнал ее имя из смешного старомодного документа – ордера.
– Поздравляю! Ты получил квартиру, – сдержанно улыбнулась она и подала мне связку ключей вместе с упомянутым документом. – Район Западный парк, улица Суходольская, дом 81, 3-й этаж, квартира 10.
Кровь ударила мне в голову. Что это значит? Меня не освобождают? Или это злая шутка?
– Мне очень жаль. Но я не могу взять ключи… Я ухожу.
Димитрица улыбнулась еще шире:
– Это нам хорошо известно. Но ты же ждал целых три года. Ты оставил по себе хороший след, ведь все единодушно согласились дать тебе квартиру. Эти наши квартирки быстро становятся тесными. И тебе она тоже станет тесной. Так что смысл не в этом, а в том, чтобы ты сохранил человеческое воспоминание об этом неуютном и неблагодарном времени. Банально, да?
Это стало моим последним комсомольским поручением: вспоминать о том, что будет неблагодарно забыто.
Мы с Дорой тут же поехали убедиться собственными глазами в том, что у нас есть квартира. Шел мокрый предновогодний снег. В районе Западного парка он пах известкой. Мы с трудом отыскали многоэтажку, потому что ее номер был едва заметен. Десятиэтажное панельное недоделанное существо. Вокруг него тогда не было ничего, кроме травы, деревьев, воздуха, бесконечности… И за пределами нас – тоже. Мы сидели на балконе с покосившимися рамами будущих окон, пока сквозь снег, как желтое зарево, не возникли на горизонте вечерние очертания Софии.