Дэмономания - Джон Краули
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однажды, когда ей было лет двенадцать, ну тринадцать, ее отец жег кустарник на участке, долго простоявшем в запустении, а они с братом помогали направлять огонь. То ли день был негожим, то ли ветер внезапно усилился; а может, у нее просто не было сноровки, навыка подчинения огня — огромного и опасного, как дрессированный тигр; она так и не заметила, когда он вырвался на волю, просто работала бешено вдоль периметра рядом с мужчинами, сгребая сушняк и бросая его в жадную пасть, как вдруг страшный жар опалил ей лицо и веки (ресницы потом от прикосновения рассыпались в пепел), и тогда только она прекратила борьбу и замерла в его ауре, едва дыша, а соски ее отвердели (отец с братом тоже перестали работать, уставившись на нее; теперь ей казалось, что ее возбуждение передалось им): все существо ее словно сжимала огромная рука, готовая вот-вот стиснуть окончательно.
Пирс знал эту историю (или вообразил позднее, но так живо, что разницы никакой не было), и у него в прошлом тоже был огонь. Она знала его историю и вспомнила о своем огне, когда он рассказал ей, как в детстве случайно разжег лесной пожар в Кентукки. Она уже перешла с веранды в кухню. Пирса изумляла быстрота огня — как быстро он становится неуправляемым, как удивительно, что вскоре его уже невозможно затоптать. Она шагнула в столовую, его кабинет, вдохнула запахи очага и книг, и тут он набросился на нее из темноты.
Одной рукой зажать рот, другой — обхватить туловище. Вот и сомкнулась та самая рука. И в тот же миг он выкрикнул ей в ухо одно невыразимое слово: от этого-то крика (скажет она после) она и кончила.
Глава шестнадцатая
Как-то раз в одной медицинской книжке — верно, из библиотеки дяди Сэма — Пирс увидел рисунок, на котором части тела изображались тем большими, чем больше в них было нервных окончаний: получившийся в результате жуткий гомункулус навсегда врезался ему в память. Бедные нервами торс и голени уменьшились, съежились, ступни стали в два с лишним раза больше икр, а кисти рук еще больше, и подушечки пальцев распухли, точно у лягушки; из маленького черепа выпирали огромные глазные яблоки, из огромного носа — еще большие ноздри, а между пухлыми губами-караваями висела плита языка размером во всю грудь. Закрыв глаза и сосредоточившись, он понял, что с этим человечком его внутреннее «я» знакомо; не сказать чтобы в зеркале видел, а скорее ощущал; подумалось, что для слепого тело должно быть именно таким.
Запомнился еще фиговый листок — слишком маленький, конечно, — скрывавший на той картинке пенис (нарисован был только мужчина); зато на карте, составленной сознанием, член выглядел огромным, о каком можно только мечтать: мощное древко, шлемовидное острие, — хотя трезвая оценка его размеров и приносила разочарование. Однако ее (или его) огромная ладонь вполне могла бы охватить это копье, ведь ее органы должны во всем соответствовать по размеру — губы, язык и проч. Интересно, что, когда нервные волокна возбуждались, воспламенялись и пронизанные ими органы еще более увеличивались, глаза приспосабливались к остальным частям, не вполне, впрочем, поспевая; так что оба участника — и он, и она — превращались в великанов, если мерить по самым крупным частям, набухшим, темным, насыщенным кровью, — пурпурно-коричневым губам, поблескивающим влагой, по нежному уголку глаза, где набухал огромный слезный шар, по капле чистого сиропа в слепой циклопьей глазнице.
А они — он и она — тем временем теряют способность говорить, становятся существами иного порядка, а может, выпускают наружу великана и великаншу, прежде таившихся внутри, и те занимают их места на огромной постели, размером с корабль, нет, с прерию; потому-то они и делали то, что делали. Они учились быть теми существами, на время отрицая себя.
Vacatio, отлучка, из которой они каждый раз слишком быстро возвращались, не в силах там задержаться. Желание бесконечно, но действие подчинено пределу: в горниле реальности действует закон убывающей доходности{160} — за исключением Ars Auto-amatoria, следующей законам финансовых пирамид. Бруно утверждал: эротические узы изнашиваются{161} всеми органами чувств, которые их и порождают; вот почему любовник, подобно ребенку, возводящему песочный замок у моря, неустанно укрепляет свое творение, «стремясь преобразиться в свою возлюбленную, проникнуть сквозь нее и в нее всеми вратами чувств, коими входит знание: глазами, языком, ртом и так далее».
И так далее.
Ночью, сидя на койке в ожидании Роз, подготовив все impedimenta,[33] и трюки, и ловушки, Пирс с каким-то беспомощным удивлением думал, что ведь должен быть совершенно другой способ ковки оков и уз, способ, о котором, конечно же, знают все. Может быть, основа и суть — это время, проведенное в любви; медленное накопление общих вещей и чувств; принятые вместе решения с их последствиями. Муж и жена. Смех и слезы. Течение лет. Всякое такое.
Но он был убежден, что иных средств у него нет; и не будь этих, думал он, не осталось бы вообще никаких; он уже не смог бы вытягивать из нее (или побуждать ее производить для него, перед ним) духовную сущность, как алхимик добывает квинтэссенцию из страданий своей prima materia.[34]{162} Тут он вспомнил, что приготовил для нее на эту ночь, и сердце его приросло, а чресла откликнулись, предвкушая то, что он сделает, что она скажет и что почувствует, так, словно это уже свершилось.
В спальне Пирса, которую Роз называла Невидимой{163}, помимо большой кровати, которую Пирс привез с собой из Города (останки его тамошней жизни, для которой ему потребна была — и он мог себе позволить — такая вот баржа с полной оснасткой), стоял еще один кроватный остов, поуже. Он был здесь с самого начала, и они первым увидели его в этой комнате — некогда, при лунном свете. Костлявое железо, кое-где пружины износились или сломались, и их заменили деревянными дощечками. Имелся и матрас, тощий, испещренный там и сям кружочками оранжевой ржавчины вместо оторвавшихся пуговиц и какой только дрянью не испачканный; однако исходил от него скорее запах печальной ветхости, чем зловоние.
В эту ночь она попросила: пожалуйста, накрой кровать чем-нибудь, перед тем как. Он сказал: нет.
Она присела на краешек кровати, и он подал ей граненый стаканчик с горькой зеленой жидкостью. То было каталонское зелье, привезенное из Европы его бывшей любовницей, которую он звал про себя Сфинкс; именовалось оно «Foc у Fum», и на этикетке пылало здание. Огонь и Дым? Теперь она была совсем обнажена, не считая длинных носков, без которых никак не могла. Он заставил ее выпить все, нежно глядя на нее и ласково болтая о том, о сем.
— Больше не могу, — сказала она.
— Допивай.
В углу комнаты пламенело зарево небольшого электрокамина. Молохова пасть, непрерывно урчащая, огромная рожа с оранжевыми зубами. Больше тепла, вечно его не хватает.
Все эти предметы также становились частью возникающей печати, impresa на податливом веществе его духа (его не меньше, чем ее, а пожалуй, и больше): обогреватель, зеленая бутылка, узкая постель. То, как она протянула ему руки по его просьбе, внимательно наблюдая за каждым его движением, но то и дело поднимая взгляд, чтобы встретиться с ним глазами — глазами, из коих он пил, foc y fum.
Так. Теперь убрать стакан. Начали.
Привязав ее к железной койке, он проверил еще раз все узы, как акробат, обходящий арену перед представлением, подергивает каждую веревку, воображая, что станется, если она ослабла. И при этом он говорил:
— В полях порхая и кружась{164}, как был я счастлив в блеске дня, пока Любви прекрасный Князь не кинул взора на меня.[35]
— Пирс, — выдохнула она.
Пирс ответил только:
— Мне в кудри лилии он вплел, украсил розами чело; в свои сады меня повел, где столько тайных нег цвело.
Хрупкая ее рука, напряжение сотен мышц; какое-то время он наблюдал, как она тоже проверяет, что может, а что нет. Не говоря ни слова, он залез ей рукой между ног, не грубо, но и не ласково, оценивающе, как врач или животновод. Бог ты мой, как быстро она заводится.
— Пирс, я не могу. Я боюсь. Пирс, не сегодня.
Хватит смотреть; он завязал ей глаза искусственным шелком, туго затянув узел на шелковистом каскаде волос. Он хотел спросить, видит ли она что-нибудь, но и так знал, что не видит. Потом он сказал:
— Вот так, Роз, — и ушел.
Среди прочего имущества у него был фотоаппарат «Полароид», купленный давным-давно мамой для дяди Сэма на Рождество. Теперь, как и Сэмов халат, «Полароид» перешел к нему. Маленькие черно-белые фотографии очень напоминали те, которые его кузина Берд получала на своем стареньком фотоаппарате «Соколиный глаз»: мутные, порой едва понятные, являвшие и скрывавшие изображение одновременно.